Когда возвращались из Хамовников, Хэлл увидел в автомобильное окошко яркие луковицы куполов. Он попросил остановить автомобиль и вышел. Долго ходил вокруг церкви, восхищаясь ее формами и пропорциями.
— Говорят, что с войной народу в церквах стало больше? — спросил он, не останавливаясь.
Бардин видел, как ухмыльнулся Хомутов — для него это было не так актуально, как для знатного американского гостя.
— Очевидно, потому, что церковь не стоит в стороне от борьбы, — . сказал он.
— А не находите ли вы, что вера народа стала… человечнее?
— Нет, вы не правы, — ответил Хомутов, растягивая слова — ему явно не хватало знания языка. — Влияние церкви ограничено у нас людьми возраста… почтенного. — Казалось, он был рад, что отыскал это слово «почтенного», надо было не обидеть Хэлла, речь шла о людях его лет. — А то, что мы зовем «верой народа», определяет армия и трудовой тыл, а там погоду делает иной возраст…
Хэлл вновь поднял взгляд на церковь, в его глазах было нечто молитвенное. Независимо от ответа Хомутова он был благодарен за те несколько минут, что провел здесь, — он был человеком верующим. Но надо было отдать должное и Хомутову — Бардин полагал, он хорошо ответил американцу.
Они приготовились сесть в машины, когда Хэлл увидел зенитную батарею, охраняющую Крымский мост. Конечно, Хэлл и прежде видел зенитки на улицах Москвы, но эти были рядом.
— Американская… пушка? — спросил он, обращаясь к Бардину. Егор Иванович испытал неловкость — он мог и ошибиться, а ошибаться ему не хотелось — Хомутов был рядом.
— А мы сейчас спросим, — заметил Бардин и пошел к батарее, у которой хлопотали девушки-зенитчицы, но Хомутов его остановил.
— Наше орудие, Егор Иванович, — сказал он и, подойдя к девушкам, сказал им волшебное слово и в два приема, заученно и ловко, как делал это многократно, расчехлил ствол и, склонив его почти параллельно к земле, обратил едва ли не к Хэллу.
— Э-э-э, теперь я вижу: у вас есть мощное оружие против государственного секретаря, — поднял руки американец. — Заранее согласен на все… — Он подмигнул Бардину, указав на Хомутова: — В вашем министерском аппарате есть и артиллеристы?
— А как же иначе, господин государственный секретарь? Если артиллерист не способен заменить дипломата, а дипломат артиллериста, мы не одолеем немцев… Не так ли?
— Хорошее правило, мистер Бардин. Хорошее.
Когда возник вопрос о вечернем спектакле в Большом театре, Хэлл улыбнулся Хомутову:
— Мне там без артиллерийской защиты не обойтись.
К счастью, Егор Иванович уже пригласил своих спутников в театр. Вологжанин дежурил, и с Бардиным поехал Хомутов. Давали «Лебединое озеро», и Хэллу, так можно было подумать, был интересен спектакль. Нет, не только тем, что это было популярное представление, которое в Москве показывали знатным иностранцам. Необыкновенно интересно было наблюдать, как столь отвлеченная тема, как тема «Лебединого озера», звучит сегодня в Москве и, что не менее любопытно, как ее воспринимает сегодня русская публика. В самом деле, этот мир добрых и злых фей, мир сказочных принцев и лебединого царства жестоко сопрягался с тем, что являл зал: гимнастерки, рабочие куртки, ватники, опять гимнастерки, вопреки октябрю, летние, белесые, ношеные, выцветшие на негасимом огне теперь уже трех июльских солнц — одно жарче другого, одно свирепее другого. Но такова, наверно, природа человека: этот рассказ о принцах и феях, красивый, но в чем-то наивный, был бы лишен для людей, сидящих в зале, элементарного смысла, если бы его не окрылило искусство. Было даже интересно, как люди, многие из которых в эти годы видели то, что могло называться земным адом, дали увлечь себя истории столь немудреной. Да в ней ли, в этой истории, была для этих людей суть? Нет, разумеется. Сражалось добро, сражалось с тем воодушевлением и храбростью, с каким сражалось на земле, и музыка, вечная и вещая, пела хвалу этому добру…
— Вот как ваши люди потянулись к музыке, это не от усталости? — спросил Хэлл Егора Ивановича в первом антракте. — Не проявится ли эта усталость прежде, чем кончится война?
Бардин покачал головой: какими неожиданными путями может устремиться мысль человеческая!
— Мне так кажется, не от усталости, — молвил Егор Иванович. — Музыка как солнце — без нее красные кровяные шарики не будут красными…
Хэлл заулыбался — его устраивал этот ответ, он помогал рассеять сомнения.
— Простите, а вы давно смотрели этот спектакль? — неожиданно спросил Хэлл, обращаясь к спутникам.
Ну, разумеется, вопрос был не столь наивен, как мог показаться. Хэлл хотел знать: непосредственность, с какой смотрел спектакль Бардин, была естественной или нет? В самом деле, если этот спектакль показывают каждому третьему иностранцу, то как тогда понять реакцию самого Бардина? Спектакль, который смотришь в десятый раз, не может вызвать такой реакции.
— Я смотрел давно, в тридцатых годах, — сказал Егор Иванович.
— И я до войны, — заметил Хомутов с искренним сожалением. — А началась война, полетели другие лебеди…
Хэлл сочувственно и строго посмотрел на Хомутова. Бухман, с живым вниманием наблюдавший за Хомутовым, сказал на другое утро Егору Ивановичу:
— Вы очень правильно сделали, что привлекли к участию в нашей вчерашней поездке этого дипломата-артиллериста. Умный человек, и к тому же прикоснулся к огню…
Бардин ничего не сказал Бухману, он сказал себе: «Добрая воля всесильна».
67
Идену вновь предстояла встреча со Сталиным. Наверно, шел и радовался немало: не надо уже говорить о конвоях!
В самом деле, только теперь и дошли руки у британского министра, чтобы поговорить со Сталиным об истинном деле.
В приемной советского премьера, как и в прошлый раз, было полно народу, но на этот раз больше штатских.
Полувоенные гимнастерки, брюки, заправленные в сапоги, армейские ремни, у некоторых даже с портупеями, не столько портфели, сколько планшеты. Истинно армия, разве только без погон, да вот и в руках не карты, а чертежи, да, да, чертежи… Иден видел явственно, как человек с рыжими усами, негустыми, но пушистыми, развернул свиток и показал товарищу, стоящему рядом, чертеж… да, чертеж… Но что это могло быть? Новые военные заводы у Полярного круга? Вон тот, горбоносый, с просвечивающей шевелюрой, не успел даже снять мехового жилета. Возможно, примчался с севера, там определенно уже метет пурга и долгий день сменился долгой ночью. Не строитель ли он? Тогда что он возводит? Заводы послевоенной поры, мирные заводы — готовое платье, меховые вещи, обувь, трикотаж… До трикотажа ли сегодня России, когда война еще бушует? Нет, трикотаж, пожалуй, еще подождет… Видно, это иная сила, чем та, что стоит лицом к лицу с врагом — могущественная армия тыла, вызвавшая великое диво этой войны: тьму танков, самолетов, артиллерийского и стрелкового оружия…
Едва обменявшись рукопожатиями, Иден положил перед Сталиным стопку машинописных страниц, которая легла на краю стола, при этом на добрую треть скрывшись под мраморной чернильницей, стоящей на невысоких ножках. Сталин прищурил левый глаз, прищурил демонстративно, точно хотел сказать: «А это еще что такое?»
— Это… письмо? — спросил он, сдерживая иронию.
— Нет, это доклад генерала Эйзенхауэра о положении на итальянском военном театре, господин премьер, — ответил Иден с почтительной готовностью.
Сталин пододвинул стопку машинописных страниц. Это имя генерала Эйзенхауэра заставило его пододвинуть эти странички, собранные воедино нарядной скрепкой, — он питал уважение к военным. Будь то не доклад Эйзенхауэра, а, например, Черчилля, лежать бы ему под мраморной чернильницей…
— Значит… Эйзенхауэра? — переспросил он, обнаружив в говоре особое «г», очень грузинское.
— Да, Эйзенхауэра и Александера… — подтвердил Иден все с той же готовностью.
Сталин взглянул на Молотова, точно приглашая его сесть поближе: он явно приготовился читать.
— «К 9 сентября, началу операции „Эвеланш“ и объявлению о перемирии с Италией, общее положение противника было таково, что две дивизии оказывали сопротивление наступлению 8-й армии в Калабрии…» — начал он чтение.