Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Сергей Петрович — в эту минуту ему казалось, что нет на свете слов более подходящих, чем эти.

Ольга просияла — в устах сдержанного Бекетова каждое из этих слов было в два раза дороже.

— Спасибо, Сергей Петрович, — произнесла она, радуясь, и, взглянув на Бардина, добавила: — Вы первый, кто это оценил…

— Первый, да так ли? — засмеялся Бекетов.

— Первый, первый… — подтвердила она.

— Насчет малых ты ей хорошо сказал, — заметил Бардин и взглянул на Ольгу без улыбки. — Хорошо, хорошо сказал, Сережа… — Пройдя в соседнюю комнату, он возвратился оттуда с лыжами. — Ну, ты тут похозяйничай, а мы махнем на часок…

— Погодите, да неужели медведя поставили на лыжи? — спросил Бекетов.

— Как видите, — засмеялась Ольга необычно громко — бокал вина сделал свое. — Вначале все валился, упадет в сугроб и лежит тихо, истинно медведь… Теперь — ничего, ни свет ни заря — все на лыжи. Говорит, что у него нет времени для отдыха, а на лыжах час ходьбы дает энергии на день…

— Лыжи — это хорошо, — согласился Бардин и провел ласковой ладонью по нежно-смолистой «подошве» лыж.

Они ушли.

Где-то они там ходили сейчас во тьме, скатываясь с пологих холмов, врезаясь в сугробы, а Бекетов внимал тишине, думал: «По всему видно, счастлив человек, а это, наверно, главное… Вот как он преобразился: светится… Главное, она сообщила ему ощущение того равновесия, которое так необходимо, которое дает много сил для дела…»

Бардины вернулись часа через полтора, возбужденно-веселые, раскрасневшиеся от мороза и снега, которым были обсыпаны с головы до ног.

— Чаю, горячего чаю!.. — стонал Егор. — Ну и морозище — не продохнешь!..

— Ну, уж ты, царь природы, мороза испугался… у-у! — вымолвила Ольга смеясь — в ней была небабья кряжистость и упорство: такую мороз не возьмет!

Она постелила Бекетову на диване в столовой, у стеночки, за которой была натопленная печь. Бекетов видел, как она достала из бельевого шкафа простыню — бог знает, откуда она добыла крахмал в нынешнее время, но простыня аппетитно потрескивала, схваченная отвердевшим крахмалом, когда она ее не столько раскрывала, сколько распечатывала. Сергей Петрович приметил и то, как на вытянутых руках она пронесла простыню в соседнюю комнату, где топилась печка, чтобы подержать ее у огня, и возвратилась, все так же удерживая ее на распростертых руках, а к запаху крахмала примешался запах огня, домовитого, отдающего дымком. Уже когда легли и в доме, казалось, стихли все звуки, вдруг явился Бардин.

— Как ты, Сережа, хорошо тебе?..

— Хорошо, Егор, очень… ну, иди, толстый, иди.

— Я не толстый, я — упругий… — молвил Бардин смеясь и, наклонившись, вдруг чмокнул Сергея Петровича в лысеющую макушку. — Люблю тебя, собаку…

— И я тоже, Егор…

— Ты помнишь, я говорил, что Сталинград поможет нам обрести равенство?

— Да, ты так сказал… но я бы сказал иначе: большую независимость от союзников…

— А разве это нечто иное? Ну, пусть будет по-твоему, большую независимость, — согласился Бардин, сегодня он легко соглашался. — Я о другом: это нам сейчас очень нужно, по-моему, даже нужнее, чем прежде.

— Не о встрече в верхах ты думаешь? — спросил Сергей Петрович, пытаясь определить, как будет выглядеть третий ход друга, — Бекетов сокрушался, что забросил шахматы, в которые он когда-то играл и даже сумел увлечь этой игрой сына. Ничто не учит так точному расчету, как шахматы, — дипломат должен уметь играть в шахматы, и, желательно, не по-дилетантски.

— Да, я думаю именно об этом: о встрече в верхах. Без Сталинграда нам было бы с ними труднее разговаривать.

— Сталинград надо еще довести до ума, — парировал Бекетов — он хотел проникнуть хотя бы в ближайшее будущее отношений между союзниками, видеть партию через три заветных хода, но не торопился с выводами.

— И это верно, — подтвердил Бардин — устами друга глаголила сама мудрость житейская.

Давно Бекетову не было так хорошо, как в этот вечер. Засыпая, он думал о том, почему ему так хорошо, и смог найти единственное объяснение: ему было покойно за Егора. Может, поэтому ощущение радости сообщилось сну, и всю ночь ему снились белокрылые птицы, которые, вернее всего, были голубями и которые не посещали его снов с детства…

Когда на рассвете (рассвет был поздним, декабрьским) Бекетов открыл глаза и услышал гудение печки, а потом учуял непобедимо вкусный запах пирога с картошкой (картошка явно была щедро сдобрена луком), он уразумел, что нынешняя ночь для Ольги была много короче, чем для него, Бекетова, и Егора.

Они поехали на работу электричкой, и по дороге Сергей Петрович вдруг вспомнил — он хотел спросить друга о чем-то таком, что не очень удобно было спросить при Ольге.

— Помнишь, когда я произносил тост за Ольгу, ты сказал что-то такое про малых… Помнишь?

— Это ты сказал про малых, а я сказал, что ты сделал хорошо, вспомнив их…

— Почему?

— Тебе было хорошо у нас, Сережа? — спросил Бардин.

— Да, конечно.

— Ну, и береги это, не порть.

— А если испортить, ну, кроху невеликую?

Бардин задумался — по его расчетам, до

Москвы было еще минут пятнадцать.

— Пойми, Сережа, мой старый дом на Калужской — это не просто сорок метров паркета и беленой штукатурки, а нечто живое, что болит во мне и стонет… Нет, я, наверно, сказал не точно: нечто такое, что живет и на что я не могу поднять руку. Понял? Нет? Ну, еще поймешь.

— А мне сегодня ночью снились белые голуби, — сказал Бекетов, когда поезд остановился. — Голуби…

12

С тех пор как Наркоминдел вновь обосновался на Кузнецком, прошло не больше месяца, а было такое впечатление, будто бы все эти двадцать месяцев он и не выезжал отсюда. Будто бы вереницы машин с наркоминдельским скарбом не шли по Владимирскому тракту на восток, будто бы могучие жерла труб не обрушивали на многотерпеливый Кузнецкий, а вместе с ним на Рождественку и Варсонофьевский облака пепла и полуистлевшей бумаги, будто бы ветер не залетал в разбитые взрывной волной окна, не вздувал портьеры, не мел по паркету снежком… Как и некогда, Павел Вологжанин сидел за столом, покрытым ослепительно белым листом бумаги, и на столе, по раз и навсегда заведенному порядку, лежали стопки папок с делами, предназначенными для доклада Бардину, англорусские словари, малый — для текущей работы и большой, к которому Павел обращался, когда малый словарь отказывался отвечать, а в шкафу, справа от письменного стола, лежал пакет с нехитрым завтраком, нет, не бутерброды с колбасой любительской, краковской, полукопченой, как прежде, а две пластинки черного хлеба да три вареных картофелины. Хотя и усох Вологжанин порядочно, но дело у него шло как всегда, работал за троих, был спор и обязателен, а в письменном переводе обрел опыт немалый. В отличие от Августы Николаевны, которая все диктовала на машинку и без машинки была как без рук, Вологжанин писал от руки. Он полагал, и его можно было понять, что мысли у него не идут, коли он не видит, как слово возникает на бумаге. Если существо человека сходно с его почерком, то Павел был достаточно ясен и в своих помыслах, и в своих деяниях. Как примечал Бардин, у Вологжанина были и хватка в работе, и работоспособность, и память, что для дипломата важно чрезвычайно, и усидчивость, и умение добраться до корней, и понимание сути того, что есть Наркоминдел. В том непростом хозяйстве, которое являл собой бардинский отдел, Вологжанин ведал не столько вопросами метрополии, сколько империи, при этом добрая память его хранила преотлично все, что относится к канадскому хлебу и австралийской шерсти. Как утверждали в Наркоминделе, у Вологжанина был ум скорее аналитический, нежели информационно-познавательный, но это уже было делом десятым. Главное, человек с таким умом был в отделе. Пожалуй, в двух таких, как Вологжанин, в отделе не было бы надобности, но один был нужен наверняка.

Августа Николаевна мало смыслила в канадском хлебе, да и австралийская шерсть ее не очень увлекала, но при необходимости она могла отредактировать статью об австралийской шерсти так, будто бы всю жизнь только этим и занималась; в этом был и ум, и точность, и культура немалая. Но с войной и у Августы Николаевны появилось нечто такое, чего не было прежде, — самоотверженность, чуть фанатическая. Она могла уйти в работу на дни и дни, забыв о друзьях, об отдыхе, который и прежде был нещедр, о радостях, которых и прежде было немного. Видно, эта черта ее имела косвенное отношение к войне и, скорее, возникла в связи с тем сложным, что проистекало в ней самой… И еще в ней появился пристальный интерес к тому, что являла собой нынешняя британская политическая погода и все те, кто эту погоду делают. Августа Николаевна не переоценивала своей роли в этом, справедливо полагая, что она призвана не столько совершать нечто самостоятельное и творческое, сколько помогать этому процессу, собирая, накапливая, а подчас и обобщая факты, без которых самостоятельная акция не совершается.

137
{"b":"238611","o":1}