Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

59

В ночь на вторник 13 февраля Москва, а вместе с нею и Кузнецкий мост затихли, внимая радиорепродукторам: «Важное сообщение!» С вечера выпал снег, по-февральски обильный и влажный, потом его прихватило морозцем, в городе точно прибыло света. Этот свет объял Воробьевское взгорье, разметал сумерки в Сокольнических и Измайловских лесосеках, растекся москворецким льдом, проник в расселины Рождественки, Варсонофьевского и Кузнецкого.

Странное дело, для большого дома на Кузнецком мосту предстоящее сообщение не было секретом, но полуночного часа ждали и здесь — есть некое чудо, когда новость, трижды заповедная, взламывает красный сургуч тайны и становится достоянием всех.

Сурово мужествен был голос диктора, произнесшего первые слова документа:

«Мы рассмотрели и определили военные планы трех союзных держав в целях окончательного разгрома общего врага».

Улавливался некий ритм в этих словах, необратимый ритм нашей державной силы. Здесь, на Кузнецком, хотелось думать о том, как эти слова легли на сердца тех, кто держит фронт: на Одере и Дунае, на великой польской равнине и в Прибалтике, на карпатских кряжах.

«Мы договорились об общей политике и планах принудительного осуществления условий безоговорочной капитуляции, которые мы совместно предпишем нацистской Германии после того, как германское вооруженное сопротивление будет окончательно сокрушено…»

Да спал ли кто в эту ночь? Генерал, склонившись над оперативной картой, на какой-то миг бросил карандаш, которым он только что вычертил рубеж новой обороны, взглянул на медленно смежающийся глазок приемника.

«Мы обсудили вопрос об ущербе, причиненном в этой войне Германией союзным странам, и признали справедливым обязать Германию возместить этот ущерб в натуре в максимально возможной мере».

Солдат, допивающий полуночную кружку кипятка перед тем, как сменить товарища у склада боеприпасов, бережно снял со стены диск репродуктора, с волнением, в котором были и восторг, и тревога, зажал в неслабых своих ручищах — такую новость надо держать в руках.

«Мы решили в ближайшее время учредить совместно с нашими союзниками всеобщую международную организацию для поддержания мира и безопасности».

Радист партизанского соединения в глубине лесных Карпат весело присвистнул и, сняв наушники, положил их перед товарищем — такое грех не поделить пополам.

«Мы составили и подписали Декларацию об освобожденной Европе. Эта Декларация предусматривает согласование политики трех держав и совместные их действия в разрешении политических и экономических проблем освобожденной Европы…»

Штурман подлодки, выполняющий автономное плавание, дал доброй вести пробиться в глубины океана.

«Мы собрались на Крымскую конференцию разрешить наши разногласия по польскому вопросу… Мы вновь подтвердили наше общее желание видеть установленной сильную, свободную, независимую и демократическую Польшу…»

Но был документ, который Крымская конференция приняла, однако пока что оставила в секрете — как ни важен был его текст, в эту февральскую ночь сорок пятого года радио о нем не обмолвилось и словом.

Документ затрагивал не столько отношения трехсторонние, сколько двусторонние, и прямо был обращен к положению на Дальнем Востоке. Его существование было предметом переговоров наисекретных, которые, в сущности, вели два человека — Сталин и Рузвельт, хотя к переговорам приобщен и третий — посол Штатов в Москве Гарриман. Именно через Гарримана Сталин сообщался с Рузвельтом, когда была необходимость говорить по этому вопросу в доялтинские времена. Последний раз Сталин говорил с Гарриманом в декабре сорок четвертого, говорил как с доверенным лицом президента и имел ответ президента. Но на этой проблеме сказывался не только день вчерашний, но и завтрашний, собственно, в завтрашнем дне был весь смысл, поэтому к участию в переговорах и приобщили Гарримана. Завтра, когда президент уедет, переговоры призван продолжать посол и привести их к цели, для Америки вожделенной.

Но о чем все-таки шла речь на этих переговорах, которые даже в пределах Крымской конференции, окруженной строгой секретностью, представляли тайну особую? Как было сказано, речь шла о вступлении СССР в войну против Японии. Американские генералы полагали, что капитуляция Японии — перспектива весьма отдаленная. Единственное, что может сократить это срок, как и размеры жертв и материальных затрат, — вступление СССР в войну. Поэтому вопрос этот обрел, по крайней мере для Америки, значение первостепенное. Правда, с Тихого океана шли добрые вести — едва ли не на второй день после открытия конференции в Крыму радио сообщило о вступлении американских войск на Манилу. Однако от Манилы до победы было как до неба. Высказывалось мнение, робкое, что после поражения Германии Япония сложит оружие, но и эта перспектива была ненадежной — может, сложит, а может, и не сложит. Единственно, что было прочно и обещало надежные перспективы, — вступление Советской страны в войну против Японии. Сталин подтвердил обязательство, данное еще в Тегеране: через два-три месяца после поражения Германии Советские Вооруженные Силы выступят против Японии. Рузвельт и Сталин подписали соответствующий документ и показали Черчиллю, подпись англичанина была третьей.

Итак, сотни и сотни радиостанций по всему земному шару с энергией и боеспособностью дальнобойных артиллерийских стволов передали ялтинское сообщение, каждый абзац которого начинался всесильным «Мы…». В этом державном «мы», которое шло по восходящей — «Мы рассмотрели», «Мы договорились», «Мы обсудили», «Мы решили», «Мы составили», «Мы собрались», — были и целеустремленность, и сознание ясности перспективы, и уверенность в своей правоте, и вера в торжество победы. Одним словом, тут союз трех осознал свою историческую миссию, утвердив вопреки различию характеров и дорог единство цели.

А дороги были разными и после Ялты.

Сталина ждали военные заботы — шло великое накапливание сил перед решающим рывком к Берлину, — он слушал крымское коммюнике уже в Москве.

Рузвельт вылетел в Египет, где ждал его крейсер «Куинси». Пока корабль двигался из Александрии в Алжир, Гопкинс оставался на «Куинси». То ли недуг сковал советника президента, то ли дала себя знать размолвка, которая казалась все более зримой, Рузвельт и Гопкинс виделись лишь однажды — в тот самый момент, когда Гопкинс должен был сойти на алжирский берег. Как свидетельствовали очевидцы, этой встрече, как и этому расставанию, недоставало тепла. Видно, недоброжелатели Гопкинса преуспели в своем стремлении вооружить президента против его друга. Гопкинс понимал это и, быть может, не мог простить этого президенту. Обо всем этом можно было бы и не говорить, если бы расставание в Алжире не было бы у них последним…

Корабль поплыл дальше. До американского берега оставалась неделя пути. На Средиземноморье было солнечно и прохладно. Президент мерз и говорил, что ему недостает солнца. Президента окружал сонм его помощников, надо было думать, что сказать и чего не говорить конгрессу, Рузвельт заметно оживлялся, начинал импровизировать. Однако его хватало ненадолго — коляску выкатывали на солнце, президент засыпал.

Как ни худо было президенту, его житье-бытье на «Куинси» было спокойно, к тому же, по давней привычке молодости, президент лучше чувствовал себя на море, чем на суше. Казалось, море пойдет ему на пользу… Однако произошло чрезвычайное: в дальней каюте корабля недуг свалил старика Уотсона, давнего и верного друга Рузвельта, которого, как амулет, президент брал с собой в самые ответственные поездки. Все, что президент знал о болезни друга, было не очень утешительным, но и не предвещало, казалось, плохого, видно, врачи, щадя президента, не говорили всей правды — врачи умели щадить и утешать. Но жизнь не давала себя обмануть: легко утешить, когда человек жив, много труднее это сделать после того, как человека не стало. Уотсон умер, и президенту сказали об этом. В иное время, пожалуй, президент совладал бы с этой вестью. Сейчас было трудно… Горе, вызванное в свое время смертью матери, казалось, он сжег в себе, на людях не плакал. Сейчас он не стыдился слез. Но даже в нелегком своем положении он умел собраться. Его доклад конгрессу о конференции в Крыму был назначен на 2 марта. В условленный час он был на трибуне. «Это была длительная поездка, — сказал он. — Надеюсь, вы согласитесь, что она была плодотворна». На этот раз он не мог говорить стоя. «Мне легче, когда я не надеваю на ноги десять фунтов стали», — произнес он, как бы прося снисхождения, никогда прежде в подобных обстоятельствах он не говорил об этом.

350
{"b":"238611","o":1}