— Попробуем, — несмело произнесла женщина в стеганке.
— Ну и хорошо, за дело.
Иоанн достал из верхнего кармана своего парусинового пиджака увесистую тарелочку часов, которую Егор помнил едва ли не со дня своего рождения и которой износу не было.
— Сейчас четыре, — заметил Иоанн, не сводя глаз с тарелочки. — Часам к семи соберемся в конторе… К семи или, быть может, восьми?
— К семи, — бросил кто-то на ходу, трактористы уже шли к машинам.
Они вновь остались одни.
— Ну как… гвардия? — спросил Иоанн, усмехаясь. — Этот с бровями как сажа, — хорош, а?..
Но Иоаннов смех точно отскочил от Бардина, он не улыбнулся.
— Прости меня, но ты их собрал, чтобы… спросить или сказать?
Иоанн не без труда приподнял больную руку, точно защищаясь, это и прежде было признаком грозным.
— Разве я не спросил их?
— Нет, сказал.
Иоанн вздохнул.
— И это плохо?
— Плохо. По той самой причине, по какой ты это называл плохим, когда говорил с Яковом.
— Значит, в Якове я это видел, в себе нет…
— Да, конечно.
— А знаешь, строгость — это и есть доброта. Вот у меня за плечами жизнь долгая, и я тебе скажу, опираясь на мои лета немалые. У революции, как бы это сказать помягче, есть… недогляд: мы думали, что подвигнем сознание людей быстрее… Поэтому сейчас надо быть построже, а уж потом можно помягче. Строгость — это хорошо, но только, чур, добрая строгость. Ты понял меня?
— Да уж… как-нибудь…
Иоанн посмотрел на Ольгу, ее точно оторвало от Бардиных, и она шла поодаль тише воды ниже травы.
— Не было бы здесь Ольги, я бы тебе выдал сполна, благо ты на моей земле… — не проговорил, а простонал Иоанн.
— Значит, на твоей земле?.. Однако!
Они возвращались с поля, когда поздние сумерки уже обволокли землю. Иоанн ушел вперед, Егор Иванович с Ольгой поотстали. Они шли низиной, тут было уже туманно. Глянула луна и сквозь густой туман казалась желто-зеленой, точно невызревшая дыня. Все, что возникало на пути, возникало вдруг: стог прошлогодней соломы, вагончик трактористов, лошадь с жеребенком. Не было бы тумана, все было бы не так загадочно и полно настроения, в которое еще следовало проникнуть. Низина кончилась, заметно поредел туман, и желто-зеленая дыня луны вызрела.
Ольга шла рядом, шаг ее был тих, и хотелось говорить полушепотом.
— Я никогда не знала, как он ко мне относится, — произнесла она, продолжая разговор, который, казалось, давно прервался, но который каждый из них продолжал в своем сознании. — Мне иногда казалось, что он и передо мной хочет выказать свое превосходство: заносчив, несговорчив, каменно упрям. А тут я вдруг поняла: да я же не знала его!.. Ну конечно, малоречив и строг, даже крут подчас. Но зато добр, ты понимаешь, добр. Ободрит, что-то подскажет настоящее, что подсказать может только он. Или вдруг шепнет: «Милая, на тебе лица нет, да ты ела нынче?» А вчера был на опытном поле академии и привез яблоко. Привез и положил мне в письменный стол тайком. Увидела это яблоко и не могу понять: от кого?.. Убей меня, не могла подумать, что это он. А это, оказывается, он. Не рано ли мы себя убедили, что поняли его? И еще: как бы в спорах нам его не проворонить… За ним опыт жизни. Его советы не так бессмысленны, как могут показаться, когда он грозит и предает анафеме. Быть может, стоит осмыслить. Сегодня он есть, а завтра его не будет. Наверно, и об этом надо думать: не будет…
Бардин думал об отце. Наверно, должен быть трижды благословен этот час: отец жив, вот он идет рядом… Жив, жив…
24
Бардин предложил Бухману посмотреть Коломенское, но в самый последний момент поездку пришлось отменить: из Штатов вернулась на родину группа инженеров-автомобилестроителей и посол пригласил их на Манежную… Бухман, замысел которого еще предстояло понять, просил Бардина быть в посольстве, заметив между прочим, что это и желание посла. Бардину интересен был не только Бухман, но и Гарриман, он поехал.
Люди, близко знавшие Рузвельта, утверждали, что он не любил очень богатых. Трудно сказать, где для него проходила грань между просто богатыми и очень богатыми. Непонятно и то, почему, благоволя к просто богатым, он терпеть не мог очень богатых. Когда Рузвельт сказал в своей тронной речи, что менялы изгнаны и настало время восстановить древние истины, он имел в виду, конечно, клан очень богатых. Это был камень в их огород, Гарримана никак нельзя отнести к просто богатым или даже очень богатым — он сверхбогач. Правда, на своеобразной лестнице американских сверхмиллионеров Гарриману отведена всего лишь тридцать пятая ступенька, но это не мешает ему владеть стомиллионным капиталом. Если пост советника президента по финансовым и промышленным вопросам, который занимал Гарриман, условно приравнять к министерскому, то можно сказать, что в кабинете Рузвельта не было министра богаче.
Есть форма отстранения лица неугодного, к которой в одинаковой мере обращались и монархи, и президенты: назначение этого лица послом. Можно сказать, что многолетняя практика ведения государственных дел ничего не придумала действеннее. Неугодное лицо отстраняется напрочь: и куда как далеко, и куда как почетно. К Гарриману эта формула неприменима. Правда, в сравнении с прежним его положением посольский пост даже в Москве выглядел достаточно скромным. На самом деле суть в ином: при каких обстоятельствах состоялось назначение — война смертельная, союз великих народов… Нет, более высокого поста, чем пост посла в Москве, более важного положения в жизни Гарримана не было — это поистине вершина его политической карьеры.
Но Бардин думал и об ином: почему в столь своеобразных обстоятельствах Рузвельт назначает Вайнанта послом в Лондон, а Гарримана — в Москву? Казалось бы, все должно быть наоборот: в классическую страну капитала должен поехать миллионер, а в новую Россию — известный либерал. Ведь спокон веков было так: послом назначался человек, у которого было нечто общее со страной, в которую он назначался. Уместно возразить: у Гарримана как раз и было с Россией это общее — он владел на концессионных началах марганцевыми рудниками в Чиатурах. Вряд ли этот довод убедителен: да, владел, но контракт этот расстроился… Сам Гарриман, как можно предположить, не часто вспоминает Чиатуры. Нет, объяснение должно быть более мотивированным, при этом затрагивать самое существо того, что есть рузвельтовская политика. Что касается Вайнанта, то он был своеобразным амортизатором между Черчиллем и Рузвельтом, смягчая остроту разногласий, которые уходили своими корнями в историю и все возрастали. Это, наверно, немного смешно, но Гарриман был для Рузвельта тоже амортизатором, но иного рода. Крылатое «Рузвельт не любит очень богатых» спорно по существу, но имеет свое объяснение. Издавна силой, которая оказывала давление на Рузвельта, был клан очень богатых. Президент всегда должен был заботиться, как умерить это давление. Опыт подсказал ему решение: он включил в состав правительства представителя этого клана, поручив ему как раз ту сферу дел, которая была близка очень богатым, — финансы, промышленность. Опыт с Гарриманом удался не в последнюю очередь и благодаря личным его качествам — Гарриман амортизировал удар. Но одно дело финансы и промышленность, а другое — отношения с советским союзником. На первый взгляд — ничего общего. На первый. На самом деле общее есть, и существенное. Именно отношения с советским союзником были той сферой рузвельтовской политики, которая подвергалась в течение всей войны жестокой критике, при этом критика эта инспирировалась могущественным кланом. Сделав послом в СССР представителя этого клана, Рузвельт как бы говорил своим оппонентам: «Я доверил это лицу вашего круга — ему и карты в руки».
Но тут следует отдать должное и самому Гарриману. Конечно же, когда возник вопрос о том, чтобы включить в рузвельтовскую администрацию кого-то из очень богатых, у президента был выбор. Если президент остановился на Гарримане, он, очевидно, учитывал и личные качества. Но не только. В том размежевании взглядов, которое тут может иметь место, в этом клане, наверно, Гарриман был не самым правым, если захотел работать с Рузвельтом. Тот факт, что он, сближаясь с Рузвельтом, сменил даже свою партийную принадлежность — был республиканцем, а стал демократом, — не следует переоценивать, но и он, этот факт, имеет свое значение. И наконец, хозяин большого американского дома на Манежной обладал качествами, которые необходимы послу не в меньшей мере, чем советнику президента, и характеризовали его как личность. Москва эти качества заметила и оценила.