— Или… привиделся кто? — слукавил Яков, ухмыльнувшись; он щадил женское самолюбие племянницы и вопроса не уточнял.
— Привиделся.
Но Бардин потемнел в лице и с печальной кротостью посмотрел на дочь.
— Иди ко мне… моя добрая, — молвил он и, дотянувшись толстой ладонью до ее плеча, задержал ладонь — он-то понимал Ирину лучше брата.
— Я об Иоанне думаю лучше, — произнес Егор Иванович, возвращая разговор к существу. — И о внуках лучше… Что же касается Иришкиного сына, который витает над нами… — он поднял руку, сжав ее и разжав, демонстрируя нечто эфирное, невесомое и пока что неощутимое. — Что касается его, то ему старик может показаться и не таким древним, как нам…
— Ну, тут есть резон для спора, но я помолчу… — подал голос Яков.
— Остановишься? — стрельнул Мирон из своего угла.
— Нет, не остановлюсь, — молвил Яков.
— Тогда говори, — произнес Егор великодушно.
— Память — практически вечный камень, все врубцевать в этот камень… Память и еще раз память…
Явился Бекетов — не так уж далек путь от электрички, а глаза стали красными — ветер развоевался не на шутку. Он задержался у двери, обратив взгляд на Якова, — тот продолжал говорить.
— Но здесь одной памяти не совладать — надо, чтобы властвовало сознание, — произнес Сергей Петрович и оглядел всех, кто был в комнате, красными глазами. — Прости, Яков, если я выкажу крамолу: память имеет способность умирать, сознание — никогда…
— Память жива сознанием? — спросил Бардин хмуро.
— Да, именно так: память жива сознанием… — подтвердил Бекетов.
— А как это выглядит в жизни? — спросил Яков заинтересованно. — Какое у нее лицо, у этой формулы: память жива сознанием…
— У нее лицо святого, — засмеялся Бекетов. — Да, святого — не безгрешного, а совестливого.
— Погодите, Сергей Петрович, но есть имя у этого святого? — спросил Мирон ненароком.
— Я так думаю: правда истории — вот его имя, — сказал Бекетов не раздумывая.
Разумелся любой ответ, но только не этот: правда истории. Да не намудрил Бекетов невзначай? И чего ради он привел разговор к этой формуле? Можно допустить, что вожделенная эта правда важна для Бекетова, но так ли она важна для всех остальных?
— Я понимать хочу! — произнес тихо Мирон, но ответом ему было молчание — и остальные хотели понимать, но не спешили с этим.
А Ирина подошла к окну и точно обратилась в слух — она, как щенок, слышала все, что было за пределами дома, никто не слышал, а она слышала, она читала эти незримые звуки, доносившиеся из сада, никто не способен был внять им и тем более понять их, а она слышала и разумела. И вновь Бардин с печальной кротостью посмотрел на дочь и поднял руку, стремясь коснуться плеча Ирины, но дочь была далеко.
— Я понимать хочу, — не возразил, а возопил Мирон. — Что есть правда истории?
Бекетов точно ждал этого вопроса — вот и настало время сказать то, что он хотел сказать. Непросто подтолкнуть почтенное, собрание к этому вопросу, Бекетов подтолкнул. Ну, можно допустить, что это важно для Бекетова больше, чем для всех остальных, но и остальные, как убежден Сергей Петрович, должны быть небезразличны, если хотят понять день минувший и, быть может, чуть-чуть грядущий.
— Правда истории должна охраняться как нечто заповедное, — произнес Бекетов, остановив взгляд на Мироне — он говорил ему и одновременно всем остальным. — Нет и не может быть человека, который мог бы ее нарушить, как нет и не может быть причины, которая бы давала повод поднять руку на эту правду истории…
Бардин, с хмурым вниманием слушавший Бекетова, подал голос:
— Погоди, да не хочешь ли ты сказать: только та правда, что устоит перед прошлым?
— Даже больше: перед будущим!
— Не только перед Иоанном?
— Перед Иоанновым правнуком!..
— Это и есть смысл твоей формулы: память жива сознанием?
— Да, я это хотел сказать, Егор.
Бардин смолчал, но мысль его работала упорно: ничто не может объяснить существа бекетовской жизни, — это объясняет.
За окном сломалась сухая ветка — это услышали все, но на какую-то секунду Ирина восприняла это первой. Она точно ждала этого и, раскрыв дверь, выхватилась из дому, — вновь пахнуло горчайшей прелью.
— Сережа, Сереженька, это ведь ты? — не закричала, а запричитала Ирина.
Вошел Сергей, не вошел, а втолкнул себя в дом и, удерживая равновесие, оперся о косяк двери, ухватив одной рукой костыли.
Точно ветром взмыло Бардина — он рванулся к сыну и не сгреб, а повалился на него всей своей огромностью.
— Сергей… Сережа…
А Сергей добрался до стула, который пододвинул ему отец, опустился, выронив костыли: в тишине сухое дерево отозвалось громко, звук был пустым. Сергей дотянулся до костылей, зажал нерасторжимо, да и затих, печально глядя вокруг, точно в костылях и молчании было его спасение. Казалось, скажи он слово — и всем будет легче, но он молчал, обхватив костыли.
— Отвечать детям будем мы и объяснять детям — тоже мы. — Бекетов безбоязненно вернул разговор к существу. — Легко сказать: муки войны. Понять это и то нужен труд…
— Муки войны — это все, что не исцеляется… — сказал Мирон и точно осекся — тишина его остановила, тишина, что вдруг возникла и стала жесткой, — не надо было говорить, при Сережке, не надо.
— Да есть ли такое в жизни, что не исцеляется, дядя? — отозвался Сергей — не часто он называл младшего из бардинских братьев дядей, но сейчас решился — видно, Мирона мог выручить только он. — Коли не сшибло напрочь, то считай, что повезло…
— Спасибо, Сережа…
— Да за что спасибо, дядя Мирон?
— Не спрашивай: спасибо…
А Бардин не поднял головы, слышал все, но не было сил поднять ее — пуще всего на свете боялся этого разговора, хотел отвратить, да, видно, нет силы, которая бы отвратила. Вот так и просидел недвижимо до того позднего часа, когда гости разбрелись по не столь уж долгим углам бардинского дома, запасшись нехитрой поклажей, что приготовила Ольга, — нехитра поклажа из двух простынь да подушки.
В доме не было только Сергея — не иначе, вышел искурить свою горькую цигару. Бардин пошел вслед, однако на крыльце остановился. Сергей сидел под старой яблоней, где сиживал, как помнит Бардин, со своими тетрадками в далеком детстве. Он сидел опершись правой рукой о скамью, положив костыли на сиденье. Видно, он долго не курил — затяжки были крепкими. Каждый раз когда он подносил цигару ко рту, уголек пламени, разгораясь, освещал лицо, и от этого глазницы и впалость щек казались заметнее. И Егор Иванович вдруг поймал себя на мысли, что ему трудно подойти к сыну, и уйти отсюда тоже у него не было сил. Было такое чувство, что вон там сидит человек, трижды родной человек, само существование которого способно было объяснить все, что пережил Бардин в эти годы, пережил и еще переживет…
1968–1977
Конец третьей книги