Какое-то время Вологжанин и Кузнецова были теми добрыми пристяжными, которые помогали кореннику тянуть груз бардинского «департамента». По странной иронии судьбы, пока на фронте было трудно, «департамент» обходился невеликим числом работников, а вот когда полегчало, в бардинском полку прибыло, и он действительно стал напоминать департамент. Появился синклит больших и малых чинов: заместитель, помощник и плеяда референтов, при этом первым из бардинских сподвижников стал бывалый наркоминделец Хомутов, ушедший с первых дней войны на фронт и теперь вернувшийся на Кузнецкий.
— Да надо ли вам вот так, без передыху? — спросил Егор Иванович Хомутова, когда тот явился на работу чуть ли не из госпиталя — его сеченная минными осколками рука была на перевязи. — Я доложу сегодня наркому — дадим вам двухнедельный отпуск.
— Я ведь вас не прошу об этом, — возразил Хомутов резко. — Когда попрошу, тогда и доложите… А пока расскажите, что и как…
Бардину не понравился тон его нового заместителя, но он смолчал. Хомутов сказал, что до войны работал в американском отделе старшим референтом, но Егор Иванович не мог этого припомнить. Очевидно, двадцать месяцев фронта так изменили человека, что мудрено было узнать его. Но ведь не всех же так изменила война. Если это произошло, то зависело не только от человека, но и от того, что он делал на войне. Что делал на войне Хомутов? В иных обстоятельствах Егор Иванович, пожалуй бы, спросил, в данном случае не стал — боялся напороться на грубую прямоту, свойственную Хомутову.
Но столкновения долго ждать не пришлось: через несколько дней Вологжанин сообщил, что Витольд Николаевич (так звали Хомутова) перекроил его справку о японской колонии в Австралии, а когда он, Вологжанин, запротестовал, сказал, что нынче время военное и ставить этого вопроса на голосование он не будет.
Бардин ощутил смущение немалое.
— А может, действительно не надо ставить на голосование? — спросил Бардин и этим поверг Вологжанина в смятение — тот ожидал от Бардина всего, но только не этого.
— А если бы так сказал не Хомутов, а Вологжанин, например, ваше мнение было таким же, Егор Иванович?
Бардин затревожился — умный Вологжанин понял все.
— Простим ему поначалу… — заметил Бардин, не глядя в глаза Вологжанину.
— Простить можно, конечно, но надо ли прощать? — ответил Вологжанин.
— Надо, — коротко отрубил Бардин и лаконичным этим ответом дал понять, что предпочитает больше не говорить на эту тему.
Вологжанин ушел: нельзя сказать, что разговор с Бардиным его устроил. Да и у самого Бардина было смутно на душе.
13
Он был изумлен чрезвычайно, когда позвонили из британского посольства и сказали, что с Бардиным Егором Ивановичем хотел бы говорить посол.
Бардин взял трубку и услышал в ней голос Керра, — очевидно, понимая, как нелегко для русского уха его произношение, британский посол говорил медленно и нарочито раздельно.
— Господин Бардин, я хотел бы повторить то, что сказал при нашей встрече на Софийской набережной: позвольте пригласить вас на ланч, да, разумеется, в посольстве…
Бардин поехал. Утро было студеным, в морозном дыму, в ломтях солнца, что лежало на тусклых по военному времени портиках кремлевских дворцов, на деревьях, на куполах соборов. Машина пересекла Манежную площадь и, оставив позади университет и библиотеку, пошла к Каменному мосту. Казалось, в эту зиму уходящего сорок второго года ничто не изменилось в облике военной Москвы: вдоль фасадов еще лежали мешки с песком, а окна были задраены вощеной бумагой, по городу шли нескончаемой цепью военные грузовики, ярко-белые, много ярче городского снега, а над городом зыбились аэростаты, однако возникло нечто новое, незримое, но ощутимо ясное: было больше душевной твердости, больше веры. Бардину хотелось думать, что к людям это пришло с возмужанием чувств, с тем большим, что, например, значила сегодня для всех судьба Сталинграда. Как ни трудно было там, но оттуда шли хорошие вести, и не было человека на большой русской земле, который бы не ощущал в себе частицу сталинградской радости. У победы было много троп, но казалось, что она идет оттуда.
Керр встретил Егора Ивановича, едва тот появился в посольстве, и, жалуясь на московскую стужу, которая проморозила особняк, увел Бардина в глубину дома, куда, как сулил посол, московская стужа не добралась. Действительно, он привел Егора Ивановича в крохотную светелку, похожую на ларец, в которой, по английскому обычаю, пылал камин, а на лакированном столике, придвинутом к камину, стояла батарея бутылок.
Пренебрегая традиционной экспозицией, посол наполнил бокалы и предложил выпить за здоровую русскую зиму, которая силу, отнятую у врагов, сообщает друзьям. Бардин взял бокал и ощутил, как жарок огонь в камине: стекло было почти горячим и приятно согревало руку. Они выпили и сразу приблизились к тому, что заставило их встретиться здесь вопреки январской стуже.
— Вы уже знаете, что в течение этих двух ночей наша авиация жестоко бомбила Берлин… — Керр протянул руки к огню, ему все еще было зябко, пальцы подрагивали. — Говорят, костер, зажженный в Берлине, был виден с побережья… Вот оно, возмездие!
Нет, он от экспозиции не отказался: видно, короткая реплика посла о пылающем Берлине и должна была быть этой экспозицией. Но тогда чему будет посвящена беседа, если берлинский костер служит вступлением к ней?
— Вы знаете, что мистер Черчилль намеревается встретиться с турками? — спросил посол и пододвинулся к Бардину, точно расстояние, отделяющее один стул от другого, было слишком большим для беседы, носящей столь конфиденциальный характер.
— Да, мне это известно, — сказал Бардин и отметил про себя: значит, Турция, а вместе с тем наш юг, наш Кавказ — все издавна лежало в пределах черчиллевских интересов. Но тогда при чем берлинский костер, видимый с побережья?
— В Турции происходят процессы, которые точно отражают нынешний этап войны… Турки хотят дружить с союзниками.
Бардин готов был воздать должное энергии посла: он приближался к заветной цели стремительнее, чем можно было ожидать.
— Это что же значит?.. Вступление в войну на стороне союзников?
Посол наполнил бокалы — к лютому московскому морозу прибавился еще холод, которым дышали слова Бардина, — выпитого было недостаточно.
— Нет, сочувствие союзникам может быть выражено и иными средствами…
— Какими именно, господин посол?
— Вам ли говорить, мистер Бардин, — улыбнулся посол. — Иногда нейтралитет дает такую возможность для помощи, какую не может дать прямое участие в войне.
— Какую именно… возможность?.. — спросил Бардин. Он полагал, посол столь обнажил цель беседы, что конкретный вопрос не прозвучит нарочито.
— Ну, например, предоставление союзникам плацдарма… — заметил посол и умолк.
— Для какой цели? — спросил Бардин. Он чувствовал, как нарастает напряжение беседы, нет, не столь открытой, как кажется, — в ее поворотах упрятан главный смысл.
— Ну, хотя бы для бомбежки Плоешти… — заметил посол и, следуя манере недомолвок, затих — он явно опасался сказать больше, чем хотел. Не здесь ли смысл упоминания о берлинском костре? Значит, для бомбежки Плоешти?
— И что турки просят взамен… плацдарма? — спросил Бардин. — Не допускаю, чтобы бескорыстные турки так далеко пошли бы в своем желании помочь союзникам, чтобы они не попросили ничего взамен.
— Они просят вооружить их…
— И англичане готовы это сделать? — спросил Бардин, подумав, — ему показалось, что посол с тревогой уловил его паузу.
— Да, за счет оружия, которое мы отняли у немцев.
— Вооружить… против кого?
— А разве не понятно: против немцев.
— И что же требуется от России?
— Ну, нечто вроде… жеста дружбы по отношению к Турции.
Вот она, черчиллевская дипломатия. Теперь (да, именно теперь!), когда немцы изгоняются с Северного Кавказа и угроза, нависшая над Баку, устраняется, Черчилль вооружает Турцию и готовит бомбежку Плоешти. Но ведь и прежде был некий план дислокации британского воздушного флота на Кавказе? Тогда он был отвергнут, чтобы не вызвать, ненароком, ответного огня на Баку. А какая гарантия, что теперь будет иначе? Вот он, замысел Черчилля: берлинский костер, но только на русской земле. Что же касается Турции, то не к реставрации ли оттоманского палачества на Балканах ее готовят?