Одним словом, Ксения была шляхтянкой, для которой Речь Посполитая была отнюдь не отвлеченным понятием, а вот Ольга… Она закончила свой садоводческий, мечтала переселить помидоры с грядок на ветви и получить многолетнее томатное дерево. Она работала и споро, и красиво, работала для себя. Главное, что это ей доставляло радость, остальное не в счет. Егор не раз наблюдал, как, вооружившись садовыми ножницами, она охорашивала деревья. Там, где она прошла, деревья точно выпрямлялись, обретая рост и стройность. Ей было приятно подать к завтраку садовую землянику, диковинно крупную, еще хранящую прохладу земли, или встать до зари и, играючи, окопать все деревья сада. Она являлась из сада румяная, с рассыпавшимися волосами… Ксения, которая в сестре души не чаяла, любила усадить ее рядом и расчесать ее «непокорные»… Все гребешки в доме давно были без зубьев, однако эта операция продолжалась вновь и вновь и сопровождалась смехом, когда из первозданной тьмы Ольгиных волос вместе с зубьями гребня извлекались сухие яблоневые листья, смолистая сосновая хвоя и даже обрывки бересты… В доме Ольгу звали «наша Оля», любили, жалели и боялись прежде всего ее железных объятий, при этом Егор боялся больше всех. Сказать, что сестры были разными, не все сказать. Они были людьми разного мира, среды неодинаковой, быть может, непохожего корня. То, что волновало Ксению, не трогало Ольгу, было ей чуждо в такой мере, что казалось неправдоподобным, что их вызвала к жизни одна мать. Егор нередко задумывался над этим, однако найти ответ было нелегко. Впрочем, был один ответ, для Егора убедительный: Ольга была младше Ксении лет на семь, на те самые семь лет, в течение которых свершилась революция… Это и явилось той межой, которая разделила жизнь одной и другой в такой мере, что казалось, они выросли в разных семьях.
Бардин ел свои синенькие и в какой раз думал о судьбе сестер, Ксении и Ольги. А Ольга смотрела на Бардина и говорила, что Иришка выросла из платьев, всех своих платьев и, если бы у Ольги дошли руки, она бы перешила ей свои. Прошлой ночью, когда бомба угодила в москательный, в кухне высыпались стекла, и она призвала кривого Николая с того конца Ясенцев, чтобы он вставил окна. Он вставил одно окно и, получив поллитра, запил, запил и пропал. Еще она говорила, что соорудила посылку для Сережки, однако не успела обшить ее мешковиной, вот обошьет и отправит.
Бардин слушал ее, и ему чудилась в этом нехитром рассказе Ольги Ксенина интонация. Никогда Ольга не была похожа на Ксению, а вот сейчас похожа, думал Бардин. И еще думал: почему она так похожа на Ксению сегодня, именно сегодня? Не оттого ли, что все сказанное Ольгой Бардин слышал прежде от жены и привык слышать от жены? Да, дело не только в Ольге, но и в нем, Бардине. Почему он говорит с нею о делах, в сущности, не самых важных, покорно говорит? В иную минуту Бардин остановил бы ее на полуслове, а сейчас слушает с такой робкой внимательностью, какой у Бардина отродясь не было.
— Повезешь Ксению за Урал? — спросил он.
— Я-то готова, да ей будет нелегко, — ответила она уклончиво и печально посмотрела на Бардина. Печь остывала, но все так же были обнажены руки Ольги, все так же бежали наперегонки от плеч к запястью семь ее родинок, мал мала меньше.
— Не доедет?
Она закрыла глаза, долго сидела так, не шелохнувшись, точно углубившаяся в свою думу, на веки веков тайную.
— Может и не доехать, — наконец ответила она.
А потом они сидели у Ксении и Егор говорил:
— Надо ехать, ехать, пока не поздно…
А Ксения молчала, только смотрела в упор. Он знал, он помнил по тем юношеским годам, когда видел ее глаза у самых своих глаз, видел: они только кажутся серыми, а на самом деле зеленые.
— С кем ехать? — наконец спросила она. — С тобой, Ольга?
— Да, с Ольгой, — подхватил он. — С кем же ехать, как не с ней? Она дала мне слово.
— А почему тебе не поехать с нами?
Бардин ждал этого вопроса. Он, этот вопрос, был в ее взгляде. Она живет в ином мире, то, что для него очевидно, ей надо еще постичь.
Пойми, как я могу просить об этом сейчас! Ну только представь, как?.. Должна быть у меня какая-то совесть?.. Никто не просит — я буду просить. Никому и в голову не приходит просить. Ты только подумай: Москва горит, немцы в двух шагах от Химок. К тому же ты представляешь, что будет, если все начнут упрашивать отпустить их с женами?
— Не просят потому, что все здоровы. Разве я просила бы, если бы была здорова?
Лучше было бы и не начинать этот разговор. Ну что ей сказать? Нет, в самом деле, что ей сказать? Вот и Ольга смотрит с укором, и для нее все сомнения Ксении убедительны. Видно, надо сказать о Стокгольме, не должен говорить, нет права, а надо, иначе ее не убедишь.
— Может статься, что завтра я должен буду лететь бог знает куда.
Она отвела глаза, устремила их в никелированное «яблоко» на спинке кровати, спросила не Егора, а этот ком никелированного железа:
— Куда?
У него лопнуло терпение:
— Да мало ли куда? В Стокгольм!
Она не сводила глаз с «яблока».
— Значит, меня… умирать за Урал, а сам в Стокгольм?
Он взглянул на Ксению. Господи, как она его сейчас ненавидела! Что он может сказать к тому, что уже сказал?
— Ты, ты совесть имеешь, в конце концов? — спросил он тихо. Тише, чем хотел бы. — Пойми, горит Москва! Подумай не только о себе… Ну, подумай! Ты… — Он задыхался, его большое тело точно взбухло, оно будто не умещалось в комнате. Он опрокинул столик, пепельница покатилась по полу, подпрыгивая. Не поднимая ее, он вышел из комнаты. — В восемь придет машина, будьте готовы! — крикнул он уже со двора, однако, закрывая калитку, подумал: «Надо ли было так резко? Может, и в самом деле «умирать за Урал»?.. Не надо, не надо!.. Да уж что теперь делать?»
Ночью он приехал на Казанский вокзал. В кромешной тьме, сталкиваясь с такими же, как он, и тщетно пытаясь разминуться, переползая под вагонами едва ли не на четвереньках, перебегая через площадки и вспоминая нечистую силу во всех ее видах, Бардин отыскал наркоминдельский эшелон и в дальнем купе третьего вагона Ксению с Ольгой и Иришкой.
— Ну вот теперь у меня отлегло, — сказал он, чтобы что-то сказать, и поцеловал во тьме холодную руку Ксении. — Придет день, и мы вновь соберемся в Ясенцах, все соберемся… — Он выпустил руку жены и, беспомощно смятенный, напрочь незрячий, стал искать Иришку. — Где ты, Ирина? Ну, отзовись. — Он тронул ладонью губы дочери. Они были тверды и немы. — Ты что же приумолкла? — Он вновь приник к руке Ксении — она, эта рука, была непривычно легкой и непобедимо студеной. — Ну, дайте хоть взглянуть на вас… Вы это или не вы? — молвил он и повел зажженной спичкой во тьме. Ксения уткнулась лицом в угол, а Иришка стрельнула из тьмы немигающими глазами, которые показались ему белыми.
— Жестокое время! — проговорила Ксения. — Жестокое, жестокое…
А потом он стоял в тамбуре с Ольгой и говорил ей, сжимая ее большую, ощутимо нагруженную руку:
— Вся надежда на тебя, Ольга! Была бы моя тетка Ефросинья рядом, сказала бы: «Тебя нам господь послал!..»
А Ольга вдруг ринулась к нему из тьмы, обвив руками, ткнулась горячим лицом в грудь, а потом вдруг заплакала по-бабьи голосисто, в три крика. Бардин не знал, что она способна так плакать…
38
Поздно вечером Бардин просил разыскать Кузнецову. Она явилась уже в двенадцатом часу.
— Егорушка Иваныч, этак вы меня могли и не застать — второй эшелон уходит утром…
— Да, утром, но только не на восток, а на запад…
Ее глаза повлажнели, она улыбнулась и тут же заплакала.
— На западе немцы, Егорушка Иванович.
— В Стокгольм летим, голубушка. — Она была, пожалуй, единственной, кого он называл так. Ее это и настораживало, и воодушевляло — что вкладывает Егор Иванович в это «голубушка»?
На какой-то миг слезы точно запеклись в ее глазах: она не знала, радоваться ей или плакать.
— До Стокгольма ли сейчас, Егорушка Иванович?