— Скажи.
Но ему стоило труда сказать это. И чем упорнее он думал, тем стремительнее был его шаг. Они дошли до Калужской, а он так и не собрался с мыслями.
— Ты так и не сказал, — заметила она, когда они поднялись к себе.
Он вдруг пошел из комнаты в комнату — великое беспокойство объяло его.
— Ты знаешь, я все смогу, — вдруг произнес он.
— Что именно? — спросила она, ее напугала эта его категоричность.
— Понимаешь, я все смогу, все мне под силу! — произнес он. — Это моя жизнь дала мне такую силу и, пожалуй, эта война… Нет, я говорю дело: победа наша, которая зреет, которая будет… Я смогу, я смогу!.. Чую, что есть силы…
— И должна быть скромность.
Он оторопел.
— Да, это ты верно, скромность, — согласился он, придя в себя. — Ум — это скромность, благородство — это тоже скромность… Кстати, как я заметил, сила, которую не контролирует скромность, глупа… А коли я это понимаю, надо дать этой мысли нагрузку…
— Какую именно? — спросила она.
Он взглянул на нее и устремился прочь.
— Дипломат-ученый, понимаешь? — крикнул он, войдя в кабинет, который находился в противоположном конце квартиры. Она представила, как он стоит там посреди кабинета, объятый тишиной.
— Тебя увлекает эта перспектива… дипломат-ученый? — спросила она.
— Да, — сказал он после некоторого молчания, но в комнату так и не вернулся. — Я знаю, что это потребует труда наивеликого, но я, пожалуй, совладаю…
Двумя часами позже, когда Бардин вошел к Ольге, она уже спала. В ее кулаках, накрепко сжатых и поднесенных к груди, был платок в красных полудужьях…
7
Утром, по дороге на Кузнецкий, Бардин вдруг вспомнил, что накануне вернулась из Лондона Августа и, пожалуй, будет сегодня на работе. Наркомат готовился к большому разговору о репарациях, и необходим был материал, относящийся к Первой мировой войне. Что-то привез Михайлов, но Михайлов же установил, что этого недостаточно. Послали Августу — работа требовала привередливости великой, а ее, привередливости, у Августы на троих. Кажется, она приволокла досье, к которому будут обращаться наркоминдельские доки и через сто лет после заключения мирного договора.
Как обычно, Августа встретила Бардина эпитетами в превосходной степени:
— Егорушка Иванович, какой вы стали красивый!.. — Она пошла вокруг Бардина, стараясь коснуться своей атласной ладонью его руки и его плеча. — А как же идет вам этот галстук. Ничего не скажешь, хорош Бардин и в сорок семь лет!
— Да мне уж, пожалуй, сорок осьмой минул, Августа Николаевна…
— Да чего вы себе прибавляете?.. Кстати, у меня для вас новость наиприятная…
Он улыбнулся снисходительно, у нее всегда для него была новость «наиприятная». Если новости не было, она ее придумывала. Нет, не то чтобы придумывала нечто такое, чего и в природе не было. Августа была совестлива и так далеко не шла, она просто придавала большие размеры уже существующему. Поэтому, когда она говорила, что у нее для него есть новость наиприятная, он знал, что ему предстоит услышать такое, что нуждается в коррективах.
— Вы, разумеется, не верите мне? Нет, сознайтесь, не верите? А я вам сейчас докажу, что права я, а не вы! Вчера я была в одном московском доме… и там было некое влиятельное лицо, — произнесла она интригующе. В ее рассказах и прежде фигурировали «один московский дом» и «лицо влиятельное». — Так вот, это лицо некое слушало вас в Доме ученых, когда вы говорили о Тегеране… И было произнесено следующее: «А не могла бы его увлечь такая перспектива — курс лекций о дипломатии союзников?.. Нет, не вообще для студентов, а для выпускников исторического факультета». Вот так-то… А теперь проверьте меня: такое предложение последует если не сегодня, то завтра… Приготовьте себя к этому, а кстати подумайте, что вы на это ответите. Но, может быть, вы хотите знать, что я думаю по этому поводу и как бы я поступила на вашем месте?
— Как поступили бы? — спросил он и искоса посмотрел на нее. Она, разумеется, все свела к этой последней фразе — ей важно было утвердить себя, без этого все предприятие теряло для нее смысл.
— Я бы не отвергла, хотя это, наверно, и не просто… Поймите, дипломат — это одно. Дипломат-ученый… иное, разумеется, иное! Да что там говорить? Новое качество, так сказать… Вы не согласны?
— А что это такое, Августа Николаевна, «новое качество»?
— Новые возможности, а следовательно, новая должность. Разве не ясно?
— Ясно, разумеется.
Вот она, Августа, во всем своем блеске. Ты только-только примерялся к этому, раздумывая, как соотнесется это новое с твоей сутью, а она уже все за тебя решила, до дюйма вымерив и выкроив.
— А все-таки… Лондон? — Она так увлеклась берлинскими новостями, что позабыла про поездку на Британские острова.
— Ах, Лондон?.. Что ему станется? Стоит!
Она даже приуныла, что он заговорил о Лондоне, ей было сейчас это не очень интересно. Да, понять ее можно: здесь Бардин, а там что?
— Но большой десант, как он там просматривается?
Она улыбнулась криво:
— На февральском приеме в посольстве мужиков в военной форме было как на плацу…
— Да что, из вас надо клещами тянуть? Кого видели?
Она точно заперлась в своем невеселом молчании.
— Переводила Эйзенхауэра, когда он говорил с нашими военными… — произнесла она и, устроившись в кресле поглубже, попыталась подобрать под себя ноги.
— Как он?
— Как все американцы: старался выглядеть веселее, чем был на самом деле… — Августа задумалась, казалось, ей было зябко, а мягкое кресло не охватывало ее, и она все старалась зарыть свое худое тело в его ворсистую ткань. — Но одним он мне понравился…
— Чем?
— Он сказал: «Вы хотели назначения командующего, пожалуйста, я перед вами. Вы хотите, чтобы я назвал дату, а я не могу назвать…» Наши засмеялись: «Рузвельт назвал, а вы не можете?» Он не смутился: «Он может, а я не могу».
Бардин смотрел на нее с хмурым вниманием.
— Что же тут может понравиться?.. Ревизия, и все тут!..
Она зарделась, будто бы упрек был адресован ей.
— Нет, он не смеет ревизовать. Просто он, Эйзенхауэр, понимает, что президенту легче отказаться от своего слова, чем ему, командующему, а поэтому он хотел бы иметь резерв…
— А что считает сошка помельче, хотя бы там же, на плацу?
— Сошка помельче не смеет думать… Нет, неверно, один поляк-майор сказал мне: «Все зависит от того, где окажетесь в мае сорок четвертого. Останетесь на Днепре — второго фронта не будет. Продвинетесь до Варшавы — будет».
— Значит, «даешь Варшаву»? — засмеялся Бардин.
— Варшаву.
— Но сама страна… ждет мая? — спросил Бардин. — Есть ощущение, что будет май?
Ей все еще было зябко, и она, изловчившись, засунула пальцы в рукава своей кофты, как в муфту.
— Мы были с вашим Бекетовым в Глазго…
— С моим… Бекетовым?
— А чей же он, если не ваш? Ваш!
— Ну хорошо, пусть будет мой. Итак, вы были с моим Бекетовым в Глазго… И что?
— Ехали ночью, так на дорогах столпотворение!.. Там ночью можно увидеть то, что днем не увидишь! Забиты дороги грузовиками — хвосты на мили и мили. Знаете, это было зрелище, которое должно запомниться: не дорога, а река, живая река. Сотни, тысячи моторов. Нет ни единого огонька. Все во тьме. Вы знаете, что я не сентиментальна, но было ощущение силы. В полнейшей тьме и, пожалуй, тишине. Вот эта тьма и тишина свидетельствовали о дисциплине, надо отдать им должное… Все думалось: пошли на зверя, начали его обкладывать. Понимала, что это американцы, а видела в них своих, поэтому было чувство гордости… Все говорила себе, приеду и скажу: «Будет второй фронт. Видела его своими глазами… Видела». Но, странное дело, мы доехали быстро. Потом я думала: почему? Оказывается, забита правая сторона шоссе, а не левая, по которой ехали мы… Вы поняли?
— Та сторона, что идет на юг и на юго-восток, так? Дувр?
— Так мне кажется, хотя до мая еще далеко и начинать накапливание, как говорят военные, казалось, рано.