— Его величество король Георг VI повелел мне вручить вам для передачи городу Сталинграду этот почетный меч, сделанный по эскизу, выбранному и одобренному его величеством. Этот почетный меч изготовлен английскими мастерами, предки которых на протяжении многих поколений занимались изготовлением мечей. На лезвии меча выгравирована надпись: «Подарок короля Георга VI людям со стальными сердцами — гражданам Сталинграда в знак уважения к ним английского народа»,
Английский офицер взял меч со стола и пошел к Черчиллю. Черчилль принял меч на вытянутые руки. Меч еще был в ножнах, но и так он был хорош, точно сотворен по росту того русского парня в сержантских погонах, что стоял подле британского премьера в карауле: да, тяжелое, двухэфесное и двухлезвийное оружие, с ухватистой, по размерам геркулесовой руки, рукоятью, с рогатой крестовиной, с каменным, так могло показаться, навершием, которое дважды неярко вспыхнуло, когда Черчилль, повернувшись, милостиво-торжественным жестом протянул меч русскому премьеру.
Черчилль передал Сталину меч, а вместе с ним и тот незримый ритм, с которым он выполнил эту церемонию вручения, и, повинуясь этому ритму и стараясь сберечь его, Сталин церемонно-медленным жестом выдвинул клинок из ножен и, на какую-то секунду остановив взгляд на холеной стали меча, одетой в мягко разлившееся и чуть-чуть матовое золото, поднес клинок к губам. В этом жесте, который был неожидан даже для самого Сталина, было что-то древнее, может быть даже кавказское, где верность оружию отождествлялась разве только с верностью матери, ибо мать дарила жизнь, а меч эту жизнь оберегал.
— От имени граждан Сталинграда я хочу выразить глубокую признательность за подарок короля Георга VI… — он понимал, что слово «подарок» было рождено волнением, у него было достаточно развитое чувство языка, чтобы найти иное слово, например «дар», но слово было произнесено, и изменить его — значило указать ошибку, а это было не в его правилах. — Граждане Сталинграда высоко оценят этот подарок, — продолжал он. — И я прошу вас, господин премьер-министр, передать их благодарность его величеству королю…
Он произнес эти несколько слов едва ли не полушепотом, торжественным полушепотом, но его голос был услышан всеми, кто находился в зале. Впрочем, одно слово прозвучало внятно вполне — Сталинград. Слишком много говорило имя этого города сердцу советского человека, а у Сталина тут было и свое — начало революции, ее жестокое мужание. И не только это, а и личное, что отождествлялось в судьбе города с его собственной судьбой, — за многовековую историю человечества, наверное, немного людей на земле могли произнести название города, у которого твое имя.
Сталин перевел взгляд на Рузвельта и, держа меч прямо перед собой, пошел к нему. Не сознавая этого, он все еще берег ритм, который сообщил церемонии Черчилль. С почтительностью, не очень свойственной его натуре, он передал меч Рузвельту, и тот вскинул на Сталина глаза, в которых жила радость мгновенья, — пожалуй, язык взгляда был единственным языком, которым они пользовались сполна, особенно в те минуты, когда, оставшись наедине друг с другом, вдруг понимали, что отнюдь не всесильны, больше того, неловко-беспомощны.
— Действительно, у граждан Сталинграда стальные сердца, — сказал Рузвельт и с неторопливой торжественностью возвратил меч.
Сталин принял меч и, встретившись взглядом с Ворошиловым, точно дал понять ему, что хотел бы передать меч ему, — Ворошилов шагнул Сталину навстречу. В следующую минуту меч, опять заключенный в футляр, покинул зал — отныне он становился собственностью Сталинграда.
Сталин окинул взглядом всех, кто стоял рядом, пытаясь отыскать Молотова, и, увидев его, быстро пошел к нему с несвойственной быстротой — он точно хотел показать этой своей походкой, что не хочет долее оставаться рабом этого ритма, который он воспринял, казалось, против своей воли, и, воспользовавшись первой возможностью, сбрасывает его оковы.
Бардин оглядел заметно опустевший зал, стараясь отыскать Сергея Петровича, но Бекетова не было, — видно, у него было много дел в это утро. Предстояло второе совещание, и Бекетов был начеку: в конце концов, к заседанию готовились не только те, кто был за столом переговоров, но и те, кого в эту минуту здесь не было.
Бардин вышел в сад, надеясь увидеть там Бекетова, и, подняв глаза на веранду, где Егор Иванович заметил однажды серо-защитный китель Сталина, увидел вдруг Сергея Петровича, а минутой позже и покатые, даже в какой-то мере поникшие плечи человека в серо-защитном кителе.
Бардину показалось, что Сергей Петрович пытался в чем-то убедить Сталина, указывая на стол, стоящий посреди веранды, а Сталин шел вдоль окон, слегка наклонив голову, и, как хорошо видел Егор Иванович, улыбался чуть скептически. О чем шел разговор и что вызвало иронию Сталина — вот вопрос, который невольно овладел сознанием Бардина, когда он вошел в тень осенних платанов.
В ящиках, обшитых листовым железом и опечатанных сургучом, что были выгружены в посольстве едва ли не в день приезда делегации, находилось более чем обширное досье документов, подготовленных специально к конференции. Говорят, ничто не обладает такой силой внушения, как старая бумага. Из своего третьего ряда Бекетов наблюдал за происходящим, соотнося слово и дело конференции с документами, лежащими в ящиках, обшитых листовым железом. Ну, разумеется, многие документы лежали недвижимо и извлекались из ящиков только в случае крайней необходимости, но в сознании Бекетова они все время были в движении: он обращался к ним, как к козырным картам, и досадовал, что этого не делает Сталин. Сергею Петровичу казалось, что слово наших делегатов обрело бы большую убедительность, ежели бы ящик с документами был рядом.
Там, где листва стала настолько густой, что тень обратилась в полутьму, Бардина окликнул Бекетов:
— Думал, что не отыщу… я видел тебя с веранды. Ты, как метеор, возник и исчез, даже хвоста не оставил.
— И я видел тебя, — заметил Бардин. — Как, впрочем, видел и иное.
— Что ты имеешь в виду?
— Улыбку Сталина, в которой было не столько согласие, сколько несогласие… Так?
Егору Ивановичу показалось, что Бекетов замедлил шаг, — из тени сумерек — самое тесное место было пройдено — смотрели его глаза, вопросительно-печальные. Бекетов не ответил.
— Я спрашиваю: так?.. — повторил Бардин, но Бекетов все еще молчал. — Причина: архив или… серьезнее?
Бекетов обрадовался солнышку, которое встретило их на желтом песке аллеи, — он был порядочным мерзляком, Сергей Петрович.
— А архив — это не серьезно, Егор?
Бардин поднял толстые руки с такой силой, будто они были ему в тягость, будто хотел освободиться от них:
— Сережа!.. Ну, ты понимаешь, что я хотел сказать!
Бекетов передернул плечами — в словах друга было не много тепла.
— Понимаю, Егор… Я ему сказал: досье… обогатит аргументацию — оно подскажет ему доводы, которых, быть может, у него нет… В конце концов, и Черчилль начинает свой рабочий день с работы над документами…
Бардин засмеялся:
— А вот о Черчилле бы я помолчал!
Бекетов не без робости взглянул на Егора
Ивановича — что-то грозное послышалось ему в словах друга.
— Прости меня, почему надо молчать?
— Ну, ежели ты хочешь ему внушить уважение к твоему архиву, какой смысл ставить в пример Черчилля?.. Нашел кого учить… Черчиллем!
— Ты полагаешь, не надо было?
— Чудак ты человек!.. Если бы сказал «Рузвельт», то он, может быть, принял бы, может быть…
77
В четыре часа пополудни в большом зале посольства открылось второе пленарное заседание конференции.
Оно началось с доклада военных, которые рассказали об утренней встрече. Вначале Брук и Маршалл, потом Ворошилов, выступление которого вызвало улыбку Сталина, как можно было понять, сочувственную: Ворошилов ничего не сказал по существу, он подтвердил, что Брук и Маршалл были точны в своей информации. Ограничив реплику этим, Ворошилов будто сохранял возможность вернуться к проблеме.