— Нет, Егор.
Они вышли из дома и, оставляя справа от себя площадь Революции, а слева «Метрополь», пошли к Китайгородской стене. Был одиннадцатый час вечера, и в московском небе, густо-черном, зыбились аэростаты. За этот год, как мог заметить Бекетов, их стало над Москвой много больше.
— Они встречались дважды? — спросил Сергей Петрович и указал взглядом на Кремль. Темный изгиб кремлевской стены, выходящей к Александровскому саду, еще был виден.
— Дважды, — ответил Бардин и ускорил шаг. Ему хотелось пройти к самой Китайгородской стене, там было безлюднее. — В среду как-то обошлось, а вот в четверг не очень.
— В среду правами хозяина завладело неким образом третье лицо — протокол?
— Да, пожалуй, а вот в четверг… Одним словом, Сталин направил ему меморандум, в котором прямо так, без обиняков врезал: во время, мол, нашего вчерашнего разговора я установил, что вы считаете невозможным организацию второго фронта. Это противоречит духу и букве июньского коммюнике, которым были подведены итоги переговоров, немало осложняет положение Красной Армии. Сегодня получен ответ Черчилля. В нем ссылка на все ту же памятную записку и утверждение достаточно оригинальное: разговоры о вторжении в этом году, мол, ввели противника в заблуждение и, таким образом, принесли свою пользу…
— И операция в Северной Африке как некий эрзац второго фронта? — спросил Бекетов. Он представил себе систему доводов Черчилля.
— Да, так и сказано. Если, мол, эта операция будет осуществлена, она окажет России большую помощь, чем какая-либо иная операция.
— А как Америка?
— Гарриман, он здесь, сказал, что Америка согласна с Черчиллем.
— Рузвельт согласен? — спросил Бекетов.
— Я так думаю, — ответил Бардин.
Сейчас они стояли у самой Китайгородской стены с ее ощутимо холодноватым дыханием, и она была им защитой.
— По-моему, вот за этим окном, что над нами, да, на четвертом этаже слева, был чичеринский кабинет, когда Наркоминдел находился в «Метрополе», — сказал Бекетов и, отступив от здания, попытался рассмотреть его фасад. — Да, у самого угла дома…
Сергей Петрович смотрел на окно, знал, за ним нет человека, о котором Бекетов сейчас думает, но оно отождествлялось с этим человеком. Приятно было думать, что это было именно его окно. Он подходил к окну, касался рукой его створок, распахивал… И хотя до этого окно принадлежало другим, да и после этого там людей побывало немало, разных людей, на веки веков оно соотнеслось с этим человеком. Все кажется, распахнется, и жизнелюбивый Моцарт хлынет на площадь — в комнате рядом стоял знаменитый чичеринский рояль, к которому нарком приходил, как к лесному ручью, набраться свежести и сил.
— Говорят, что где-то здесь пролегал его путь в Кремль, — заметил Бардин и посмотрел себе под ноги, будто отыскивая чичеринскую тропу.
— Да, как мне кажется, он шел мимо Исторического музея, входил в Александровский сад и Троицкими воротами проходил в Кремль.
— Троицкими, не Спасскими? — спросил Бардин.
— Нет, тогда ходили Троицкими. Видно, этой дорожкой, проторенной в девятнадцатом, Георгий Васильевич хаживал и позже, когда Наркоминдел перешел на Кузнецкий. Как-то я встретил его в Александровском саду, он шел в Кремль. — Бекетов улыбнулся. Как ни значителен был разговор, ради которого он пришел с Бардиным к Китайгородской стене, но это воспоминание, для Сергея Петровича бесценное, казалось, способно было жить рядом. — По-моему, это было где-то весной двадцать второго, когда подготовка к Генуе была в самом разгаре. Помню, был вечер, снег казался потемневшим, почти фиолетовым. Знаешь, в марте бывает такой снег. Георгий Васильевич был еще в своем зимнем пальто, тяжелое такое, с шалевым воротником. Я шел ему навстречу и, поздоровавшись, готов был разминуться, но он улыбнулся и жестом показал, чтобы я не уходил. Мы дошли до Троицких ворот. «Как вы полагаете, далеко пойдет Антанта в желании с нами договориться? — спросил он. — Российские долги — это непреодолимо?..» — «Генуя — первый разговор, а в первом разговоре не уступают…» — ответил я. «Тогда что делать нам? — спросил Чичерин. — Ждать второго разговора?..» — «Серьезные уступки требуют времени», — мог только ответить я. «У нас времени нет…» — сказал он. Сказал и точно предрек Рапалло…
— Да помнят ли они все это? — спросил Бардин. — Современность так горяча, что, пожалуй, историю и запамятуешь.
— Если бы это было один раз, может быть, они и запамятовали бы, — сказал Бекетов. — Но ведь это было трижды: Брест, Генуя, наконец, этот договор тридцать девятого! Помнят.
— Да, помнят, нельзя не помнить, — согласился Бардин. — Но иногда им хочется напомнить еще раз. Я-то, конечно, не напомню, но солдат, что сражается с немцем на Волхове, напомнит.
— Надо превратить идею второго фронта в пресс, — сказал Егор. — Видел пресс, которым давят подсолнечное масло? Ну, на маслобойном заводе видел? Вот вроде этого пресса. Давить на них день и ночь, чтобы они в плоскую плитку жмыхов обратились. Вы обещали! Давить в газетах, в общении с их народом, в переговорах. Обещали! Даже когда не очень верим, давить! Пусть пресс работает, все, что выдавим, наше. «Торч» — хорошо, «Факел» — тоже хорошо, новый конвой с «харрикейнами» — и это сойдет, тонны алюминия — в нашем доме и алюминий пригодится, «аэрокобры», «джипы», каучук, тушенка — и это не лишнее!.. Пусть как можно больше выдавливает этот пресс во имя нашей победы. Давить, и никаких гвоздей! Пресс! Пусть течет масло рекой, чем шире русло, тем лучше. Не хотите второго фронта, тем хуже для вас. — Он взглянул на Бекетова и не увидел на его лице воодушевления. — Как ты, Сергей?
— Второй фронт нужен нам как таковой, и ничего взамен, — заметил Бекетов и не мог не подумать, что-то есть в дипломатии Егора коммерческое, честное слово, даже купеческое! Сам-то он вон какой увалень, не человек, а котел паровозный, а дипломатия Егорова, пожалуй, бойка чрезмерно. — Что же касается свиной тушенки, — продолжал Бекетов, — то я ее у них покупаю за денежки, и вся их добродетель состоит в том, что они мне продают ее в долг. Поэтому все должно быть точно разделено: второй фронт и свиная тушенка. Скажу больше, у них и мысли не должно быть, что они могут за свиную тушенку купить второй фронт. Теперь о том, что ты называешь прессом. Да, пресс, да, давить на них и давить, но только этот пресс должен выдавить не тушенку, а большой десант.
— Но ты, чудак человек, должен считаться с тем, что не имеешь его, большого десанта?
— Нет, Егор, я должен считаться с тем, что должен его иметь.
— Но десант десантом, а в тушенке тоже есть смысл. К тому же одно не противостоит другому! — воскликнул Бардин. Он готов был и на мировую.
— Нет, конечно, не противостоит, — парировал Бекетов. — Но я всегда за то, чтобы главное было отделено от второстепенного.
Бардин умолк. Его не очень устраивал результат разговора. Он взглянул вверх.
— А знаешь, он, пожалуй бы, сумел применить пресс и выжал бы всякого добра, — указал он на чичеринское окно.
— Не думаю, что он бы с тобой согласился, — ответил Бекетов и стал рядом. — Его дипломатия была гибкой, но лишенной зигзагов. В ней была мысль и та основательность, которая у наших вызывает веру, а у тех — доверие.
67
В тот самый момент, когда Бардин и Бекетов вели свой напряженный разговор близ Китайгородской стены, кремлевские переговоры вступили в фазу весьма критическую. Черчилль явился в Кремль, имея на руках меморандум Сталина. Поэтому диалог, возобновившийся в Кремле, воспринял тон и интонацию не столько уже состоявшихся бесед, сколько русского меморандума. Сталин говорил о жертвах, которые несет страна в своем единоборстве с сильным врагом, о слове, которое дали союзники, имея в виду большой десант, и о том, что в трудную для России минуту они отказываются от своего слова.
— Но вы должны признать, что десант через канал сопряжен для нас с превеликим риском, — сказал Черчилль. Он был заинтересован не столько в этой фразе как таковой, сколько в том, чтобы сбить Сталина с того тона, который он принял и который становился все более грозным.