— У нас полагают, что должно быть три зоны: советская, американская, английская… Речь может соответственно идти о германском севере, юго-востоке и юго-западе… Три, — он приподнял руку, для убедительности слабо шевельнул пальцами. — Три…
— А как… Франция? — спросил Тарасов. Этот вопрос возникал не впервые, и, сказав «три», американцы давали ответ, отрицательный ответ. — Франция?.. Справедливо?
— Наши полагают, справедливо, мистер Тарасов… В конце концов… вступают в действие факторы… непреходящие.
— Какие, мистер Вайнант?
— Реальное участие в войне.
Эти слова или приблизительно эти не однажды уже произносились. По всему, американец запросил госдепартамент, какой позиции ему тут придерживаться. Ответ Вашингтона был недвусмыслен: не четыре, а три. Следовательно, противоборство продлилось — американцы продолжали настаивать на неучастии Франции в оккупации. Однако почему этот вопрос всплыл именно сегодня, при этом ему была сообщена даже некоторая спешность. Да не идет ли речь о новой встрече трех? Если так, то когда она состоится?
— Новый Тегеран требует времени, господин посол, не так ли? — Тарасову казалось, что нет смысла ни возражать, ни соглашаться, целесообразнее сместить разговор в сферу предположений: новый Тегеран… Сместить и обрести некий резерв для ответа.
— Но обстоятельства могут потребовать ответа и раньше, мистер Тарасов…
— Обстоятельства?.. Они неуправляемы?
— Для нас с вами? — Вайнант засмеялся, спрятав глаза, ему трудно было лукавить. — Для нас? Определенно!
— Однако о чем речь?..
Сейчас человек с подусниками сидел, опустив лицо, деликатность момента и его смутила немало. Он сидел чинно, сложив руки на животе, стопка машинописных страниц лежала перед ним. Он был в такой мере церемонно-чопорен и замкнут, что казался безучастным.
— В Москву приезжает де Голль… — сказал Вайнант и едва ли не принял ту же позу, что и человек с подусниками.
Вот она, закавыка: де Голль едет в Москву! Да, де Голль направляется в Москву, и американцы встревожились: не посулят ли ненароком русские французам… злополучную зону? От русских именно этого и можно ожидать — у них натура широкая. Конечно же намерения русских можно уточнить и не столь окольным путем — связь между президентом и русским премьером действует исправно, — но американцы предпочитают именно окольный путь, и их, пожалуй, можно понять: деликатный для Рузвельта французский вопрос требует деликатного обращения, — того гляди, нарвешься на отказ, тем более в разговоре с русскими. Давно известно, что для русских французы — некий род недуга. Даже интересно, как будто бы на Россию ходил не Наполеон…
— Я вас понял, мистер Вайнант, но, если хотите знать мое мнение, в какой-то мере личное…
— Да, мистер Тарасов?..
— Было бы несправедливо отстранять Францию…
Из всех слов, возникших в беседе с американцем, запомнилось именно это, произнесенное Тарасовым: несправедливо. Наверно, оно, это слово, передавало суть беседы, но в какой-то мере оно передавало и существо Тарасова. Как ни крути, а сын псковского пахаря, выходец из безвестной деревеньки у Чудского озера, ратовал за то, чтобы воздать должное французскому терпению и мужеству и покарать Германию… Да не эта ли тарасовская деревенька, забредшая ненароком к берегам темноводного озера, судила сегодня Германию? Не по праву мести за нашествие псов-рыцарей, а по праву русского сознания, правды русской, той самой правды, опираясь на которую Тарасов сказал в тот день американцу: «Несправедливо…»
46
Бекетов пошел к Шошину — в полуоткрытую дверь была видна тусклая полоска света (не иначе, горела лишь настольная лампа), да из комнаты тянуло табачным дымком. Сергей Петрович приоткрыл дверь пошире.
— Можно, Степан Степаныч?
Бекетов шагнул через порог и едва не отпрянул: в правом углу в кресле, подобрав под себя ноги, сидела женщина.
— Знакомься, Кома, это и есть Бекетов…
Женщина как-то очень ловко выпростала из-под себя ноги, встала, сделавшись ненамного выше.
— Знакомьтесь, знакомьтесь, Сергей Петрович: была дамой, а стала девочкой.
— Коли вы приехали, значит, победа близка, — сказал Сергей Петрович — хотел сказать больше, да стеснилось в груди.
— Близка, Сергей Петрович…
Она опять уселась в углу, не забыв подобрать под себя ноги: то, что сказал Шошин о Бекетове, по всему, не внушало ей страха перед Сергеем Петровичем.
— Вы кто же… санитарка или, быть может, зенитчица?..
Она засмеялась, встряхнув волосами, видно, они отросли у нее уже после демобилизации, она ими то и дело встряхивала.
— Не узнали? Дежурная штаба ВВС на Пироговке, помните?
— Как же? Без вас ни один самолет не взлетит, не сядет!
— Верно!.. Когда пошла, думала, не женское дело. Оказывается, женское! Ночи и дни, ночи, ночи… Все аэродромы на проводе… Все: и Ростов, и Воронеж, и Курск… Вот только к Ленинграду не могла привыкнуть. Как зазвонит под утро: «Говорит Ленинград, говорит Ленинград!» Верите, Сергей Петрович, встанет вот тут у горла — не продохнуть, и слезы сами льются. «Говорит Ленинград!..»
Бекетов ненароком взглянул на Шошина: перо остановилось, газетная полоса, еще не просохшая, только что застилавшая все пространство стола, едва ли не была смята.
— Бери свои гвоздички и уходи, Комулек, ты нам с Сергеем Петровичем мешаешь…
— Мне не мешает, — сказал Бекетов несмело.
— Мне мешает, мне… Только гвоздички не забудь, Комочка…
— Я уйду, Степа… ты не тревожься.
Она отодвинула оконную штору и извлекла из стеклянной баночки печально-торжественную троицу гвоздик, матово-белых.
— Гвоздики… от вас, Степан Степаныч? — спросил Бекетов, когда Кома вышла.
— В каком смысле? — недобро блеснул глазами Шошин.
— В том самом.
— От меня, разумеется… А что?
И Шошин разгладил ладонью мокрую полосу, попытавшись вернуть ей прежнюю форму.
— Был… Вайнант?
— Был, Степан Степаныч.
Шошин отодвинул полосу, точно она внезапно перестала его интересовать.
— У нас есть один недуг, хронический, Сергей Петрович, способность воспылать… любовью или ненавистью. Так в данном случае не надо ни того, ни другого…
А Бекетов, грешным делом, думал, что с белыми гвоздиками прежний Шошин исчез. Какое там! Да совладать ли со всемогущим Шошиным немощным гвоздичкам?
47
Коллинз сказал Бекетову, что хотел бы навестить Шоу — старик захандрил в своей одинокой обители, отказываясь ехать в город. Бекетов принял реплику Коллинза как приглашение. Коллинз ехал с женой, дав понять Сергею Петровичу, что он мог бы сделать то же самое. В этот раз Екатерину уговаривать не пришлось.
День был, вопреки ноябрю, безветренным и сухим. Леса и поля, лежащие на их пути, дышали покоем — очень было заметно, что война ушла с островов, сместившись на континент. В небе, затянутом нетолстым пологом облаков, стояло солнце, неяркое, желтое, расплывчатое, точно застланное вощеной бумагой. Иногда высоко в небе вдруг возникал птичий клин припоздавший — для ноября это и здесь необычно.
Они подкатили к заправочной станции, расположившейся под ветвистой вербой, еще не растерявшей всех своих листьев. Пока машина дожидалась очереди, Бекетов и Коллинз покинули автомобиль, пошли вдоль проселка, как бы ответвившегося от шоссе.
— Вчера разговаривал с одним коллегой, приехавшим из Эдинбурга, он там ведает местным отделением нашего общества… Знаете, что он мне сказал, мистер Бекетов?
Коллинз не зря привел Бекетова на этот проселок — то, что англичанин мог ему поведать здесь, он лишен был возможности произнести в машине.
— Из Эдинбурга, говорите? — переспросил Бекетов. — Это не мистер ли Плэйс? Вот видите, он… Так что он вам сказал?..
— Пойдемте назад, по-моему, встречный ветер, боюсь… — Коллинз поднял руку, серую, не тронутую загаром, определяя направление ветра. — Так знаете, что сказал мне этой Плэйс… — Он взглянул на бензоколонку, пошел тише — он определенно соизмерил рассказ о Плэйсе с расстоянием, которое оставалось до бензоколонки. — Плэйс сказал: «Как это ни парадоксально, но окончание войны у меня вызывает чувство двойственное — и рад, и, простите меня, не рад…» — «Почему?» — «Вы представляете, что есть Черчилль, не заинтересованный в русской помощи?» — «Вы говорите об антисоветизме старого Уинни?» — «При этом о таком антисоветизме, который даже для Черчилля был невиданным». Вот такой разговор был у меня с Плэйсом, мистер Бекетов.