Советский премьер точно столкнул де Голля еще с одной паузой — резкость, с которой француз говорил о союзниках, нельзя было объяснить просто горячностью. Чтобы обратиться к подобной тираде, его собеседник должен был дать повод к этому, что отсутствовало напрочь. Если же русский не давал повода к этому, то у де Голля, по крайней мере, должна быть уверенность, что выпад француза против союзников встретят с пониманием, но и такой уверенности не было. Тогда на что рассчитывал генерал, обращаясь к демаршу? На интуицию, не очень определенную, что упреки в адрес союзников будут встречены русскими с пониманием в силу недовольства, давнего, которое русские питают к союзникам. Но интуиция в подобных обстоятельствах может подвести, тем более с таким собеседником, как Сталин.
— Чтобы обуздать германских агрессоров, наших с вами сил мало, — осторожно начал русский. — Границы — это еще не все, нужна армия… К тому же мы, русские, не можем решить этот вопрос одни, — произнес Сталин — он хочет, чтобы возражения прозвучали по возможности мягче. — Не можем решить одни.
Советский премьер встал, нетерпеливым движением придвинув стул, на котором сидел, к письменному столу. Жест был резким, и бинт, стянувший палец, сдвинулся. Все таким же резким жестом он снял бинт, пригнув палец к ладони, скрывая порез. Он оставил руку на весу, все еще удерживая палец в согнутом состоянии.
— А как быть с восточными границами Германии? — вдруг вопросил француз, он полагал, что, связав проблему западных границ с границами восточными, облегчит себе разговор.
— Исконные польские земли — Силезия, Померания, Восточная Пруссия — должны быть отданы полякам, — произнес Сталин, казалось, он благодарен, что француз дал ему возможность сказать это. Если в ходе беседы у русского были приобретения, то сейчас их надо было превратить в нечто существенное: Польша.
Но и всего сказанного для француза было достаточно, он встал.
Хозяин протянул ему руку.
Каким было впечатление от этой встречи? Если говорить о русском премьере, то француз мог показаться ему не столь последовательным в своих действиях. В его поведении эмоциональный момент был непозволительно велик. Его обращения к Рейну и Вестфалии не были подготовлены, а его выпад против англо-американцев был, пожалуй, наивен — у француза не было тут решительно никаких оснований рассчитывать на поддержку русских. Для русского очевидно: как ни велико то общее, что сегодня связывает их страны, предстоящие переговоры будут трудными…
Когда де Голль появился в Кремле на следующий день, времени на экспозицию не потребовалось, и речь пошла о польских делах.
— Нас связывают с Польшей старые культурные и религиозные узы, — заметил генерал. Когда речь идет о Польше, у генерала нет необходимости ссылаться только на Францию, он имеет возможность сослаться и на себя. Как однажды уже упоминалось, генерал был волонтером польской армии в ее походе на восток в девятьсот двадцатом. К званию майора Речи Посполитой он получил за свои военные доблести крест святого Венцлава. Говоря о польской главе жизни генерала, биографы де Голля заметно смещают акценты: речь больше идет о его педагогической деятельности в Войске Польском, чем о боевой. В действительности имела место боевая деятельность, и достаточно активная: де Голль возглавлял пехотно-танковый отряд в операциях против Красной Армии под Варшавой и на Волыни. Позднее в своих военных мемуарах генерал исчерпает эту тему одной фразой: «…командировка в Польшу и участие в польской кампании…», хотя деголлевское волонтерство «командировкой» назвать трудно, а антирусский поход не очень отождествляется с понятием «польская кампания». Как было установлено позже, в силу происходящих в сознании де Голля метаморфоз, быть может метаморфоз трагических, революционная Россия была для него неотделима от ненавистных немцев — странно, но поход против России для француза был продолжением похода против немцев. Более чем лаконичная фраза, которой де Голль отметил свое участие в этом походе, не упоминает ни майорского звания, ни креста святого Венцлава и скорее своеобразно затеняет участие в походе, чем его выявляет.
Однако почему генерал не очень-то любил вспоминать свое участие в польском походе? Потому ли, что понял, что заблуждался, принимая новых русских за немцев (эти новые русские, немало сделавшие для спасения Франции, отнюдь не могли быть немцами), или потому, что польские доблести генерала сегодня выглядели иначе, чем в двадцатом году? Трудно предположить, что советский премьер не знал об этой странице биографии генерала, но ни одна из реплик русского не обнаруживала этого. Эрозия старости еще не коснулась памяти Сталина, он все помнил, но при желании мог заставить и память замолчать, в данном случае было именно так. По русской поговорке «Кто старое помянет, тому глаз вон!» советский премьер говорил с де Голлем так, будто бы того злополучного похода не было. Вопреки всем метаморфозам он видел в генерале руководителя сражающейся Франции, остальное было производным. К тому же, как было уже упомянуто, де Голль не любил вспоминать участие в восточном походе, и это делало ему честь — русские, надо думать, это понимали.
— Повторяю, нас связывают с Польшей старые узы… — продолжал генерал. — Все наши попытки помочь возрождению Польши имели одну цель: возродить силу, которая противостоит Германии. К сожалению, такие люди, как Бек, стремились договориться с немцами за счет Советского Союза и Чехословакии… Скажу больше: я не возражаю ни против линии Керзона, ни против границы по Одеру и Нейсе…
Генерал говорил о восточных и западных границах Польши, хотя если быть точным, то он в косвенной форме свидетельстве вал и о французских восточных рубежах.
Но русский был склонен говорить только о Польше, по крайней мере сегодня. Он сказал, что рассчитывает на реалистическую позицию Франции, более реалистическую, чем позиция англичан и американцев. По его словам, поляки, «сидящие в Лондоне», занимаются министерской чехардой, в то время как Польский комитет национального освобождения раздает крестьянам землю, подобно тому как земля была роздана во Франции в конце XVIII века. Он обратился к французскому прецеденту не потому, что это могло импонировать самолюбию француза, просто пример казался ему убедительным. Короче, речь идет о том, чтобы Франция с пониманием отнеслась к тому, что делается сегодня в Польше. Осторожно, не столько прямо, сколько косвенно, советский премьер как бы приглашал французов признать новое польское правительство.
Пришло время для ответа де Голля едва ли не по самому деликатному вопросу переговоров. Генерал обошел молчанием деятельность Польского комитета в Люблине, обратив нещедрое слово к лондонским полякам. По его словам, действительные настроения польского народа обнаружатся, когда будет освобождена вся страна. Иначе говоря, приглашение русского премьер признать Польский комитет генерал оставлял без ответа. Что склонило симпатии де Голля на сторону лондонцев? Одна с лондонцами судьба в пору, когда Европа была под пятой немцев, личная симпатия, а может быть, даже дружба или боязнь, что Польша станет более красной, чем того хотел бы де Голль, и, чего доброго, окажет свое влияние, чтобы красной стала Европа? Так или иначе, а генерал дал понять, что намерен сопротивляться воле русских.
(Уже на ущербе того первого дня, когда в Кремле закончилась встреча русского премьера с де Голлем, в Лондон пошла подробная телеграмма с отчетом о беседе. Там был поставлен вопрос и о союзе, французы заявили тут о своем желании недвусмысленно. Черчилль воспротивился: пусть этот союз будет не двусторонним, а трехсторонним: СССР, Великобритания, Франция. Старому Уинни было ни к чему сплочение континентальной Европы, если даже оно будет советско-французским. Но французы стояли на своем — в этом триедином союзе их не устраивала роль младшего.)
К концу второго дня переговоров степень согласия и степень разногласия обнаружились точно.