— Полагаю, что посол Гарриман может присутствовать на самых важных наших встречах, а его военный советник генерал Дин на встречах военных…
— Да, конечно…
— При этом есть смысл, чтобы сегодня же телеграмма о нашей беседе пошла президенту за нашими подписями…
— Да, пожалуйста…
Надо отдать должное изобретательности Черчилля, он понимал, что в этой начальной стадии переговоров очень важно обрести добрый тон, тот самый тон, всесильный, который призван сделать музыку. Там, где можно было сказать «да», Черчилль говорил и по крохам наращивал положительные эмоции — в перспективе трудных переговоров это было насущно.
— Кстати, о программе: быть может, следует ограничить круг вопросов, которые будут подвергнуты нами обсуждению? Верю, что недалек день нашей встречи с президентом…
— Да, конечно… — подтвердил хозяин с видимым воодушевлением, казалось, его пасмурность, вызванная рассказом о бедах послеоккупационного Донбасса, мало-помалу рассеялась — ведал это британский гость или нет, но он сделал то, что делали все, знавшие натуру Сталина: до того, как коснуться вопроса по существу, они стремились по возможности улучшить его настроение.
— Проект телеграммы президенту не премину вам прислать сегодня же… — произнес Черчилль и опять достал платок.
— Проект телеграммы? — вопросил русский, не скрыв недоумения — услуга с телеграммой была совершенно ни к чему, но и отказываться было неудобно. — Проект?
— Чхи! — раздалось в ответ, и Черчилль в очередной раз упал ничком в свои расставленные ладони, которые он предусмотрительно выстлал носовым платком, упал и затих — хозяин ждал ответа, а хитрый британец точно испустил дух.
— Будьте здоровы! — наконец произнес русский и вернул Черчилля к жизни. — Проект так проект! — добавил он, понимая, что именно этих слов ждал британец.
— Однако я безнадежно простужен, — произнес Черчилль, отнимая платок от лица, красного и влажно поблескивающего. — Прошлый раз русские горчичники прожарили меня до печенок, разом сбросил лет тридцать — обновился!
— Значит, в Москву за обновлением?.. — пошутил советский премьер.
— За обновлением, за обновлением… — повторил Черчилль и пошел к двери, тяжело передвигая ноги — возраст давал себя знать к вечеру, день казался теперь ему длиннее обычного.
Бардин прочел телеграмму американскому президенту вновь и вновь — она была ему интересна. Как могла прозвучать при внимательном чтении эта телеграмма для Рузвельта? Ну, например, кому принадлежит почин в посылке этой телеграммы и кто писал ее проект: русские или англичане?.. Последнее для Рузвельта важно: кто писал? Бардину казалось, что Рузвельт не был сторонником поездки Черчилля в Москву, при этом нынешней поездки в такой же мере, как и поездки прошлой; англосоветской встрече он предпочел бы американо-советскую. Если же телеграмма обнаруживает желание успокоить президента, больше того — его улестить, ее писали англичане, и это вряд ли способно воодушевить президента. А телеграмма обнаруживает именно эту тенденцию. Ну, чего, в самом деле, стоит только ее первая фраза: «В неофициальной беседе мы в предварительном порядке рассмотрели ситуацию в той степени, в какой она касается нас…» Чтобы вот так в одной фразе поставить три амортизатора — «в неофициальной беседе», «в предварительном порядке», «в той мере, в какой она касается нас», — адресат должен не просто внушать уважение, но некий страх — по доброй воле такое «е соорудишь…
Телеграммы, которые получал Рузвельт от русских прежде, были написаны в тонах значительно более независимых. Вместе с тем корреспонденция, идущая в Вашингтон из Лондона, была выдержана в тоне сегодняшней телеграммы, как, впрочем, и корреспонденция, направляемая Лондоном в Москву… Но Бардин спрашивал себя и об ином: неужели столь опытный политик, как Черчилль, не понимает, что в стремлении ублаготворить президента нарушено чувство меры в такой степени, что результат может быть обратным? А возможно, он понимает это, но полагает, что лесть всесильна и способна сокрушить даже столь бывалого человека, как американский президент. Чтобы ринуться с такой отвагой, наверно, надо знать, что это не бесперспективно. Черчилль знает это?.. Но возможен и иной расчет: если здесь есть для Черчилля некий риск, издержки его могут лечь на плечи того, кто подписал телеграмму вторым. В конце концов, если соавтором такой телеграммы сделать советского премьера, даже лесть не обязательно дозировать, ее можно и переложить.
Во встречах британского и советского премьеров установился свой ритм, определенный не сегодня. Но было нечто такое, чего не было вчера и что можно было бы назвать беспрецедентным: Сталин явился на прием в британское посольство. Ничего подобного раньше не было и, очевидно, быть не могло и свидетельствовало… О чем это свидетельствовало, какую истину утверждало?
Не означало ли это, что отношения между союзниками достигли той стадии взаимопонимания, которой прежде не было? Возможно. По крайней мере, русский, который едва ли не двадцать лет взирал на посольский особняк с кремлевского холма, взирал с недоверием и укором, если не сказать — неприязнью, не беспричинной отнюдь, отважился осенью сорок четвертого перейти реку и переступить порог посольства. В этом не было свойственного ему порыва, это был шаг трезвый. Именно шаг трезвый, так как двумя днями позже советский руководитель, в сущности, повторил его, появившись вместе с Черчиллем в ложе Большого театра на концерте, посвященном приезду британского гостя. Кстати, этот второй шаг не был простым повторением первого уже потому, что выходил за пределы сферы официальной, был совершен на миру. Да, раззолоченный зал Большого театра был полон народа, и знаменитые люстры светили так, как они светили в далекие мирные годы, и оркестр, в котором был представлен весь набор скрипок, виолончелей, флейт и медных труб, явил мощь невиданную, взвив к плафону театра гимны, британский и советский… Все это должно было импонировать настроению зала, Для которого появление Сталина и Черчилля на народе было демонстрацией согласия между союзниками и незримо соотносилось с открытием второго фронта… Неизвестно, замечали это англичане или нет, но до сих пор у приема, который оказывался им в Москве, даже откровенно дружественного, была одна особенность: он носил камерный характер, народ в нем едва ли участвовал… Больше того, существовала некая демаркационная линия, которая как бы отделяла народ от заповедной той сферы, в которой британский гость принимался. Этой тактике нельзя было отказать в резонах: чтобы она, подобная тактика, была иной, нужен был иной уровень доверия. Значило ли, что этот уровень доверия был обретен теперь? На этот вопрос ответить нелегко, но несомненно, что в отношениях между союзниками появилось нечто такое, чего вчера не было. Оно, это новое, казалось тем более отрадным, что возникло перед решающим циклом боев. По крайней мере, эта мысль была естественной для тех, кто в тот октябрьский вечер заполнил партер и ярусы Большого театра. Она была естественной не просто потому, что так рисовалось людям, их уму, их пониманию происходящего. Не только поэтому — объективно картина была именно такой. Впрочем, если бы они последовали за советским и британским премьерами за пределы театра и увидели бы их, предположим, через час после концерта, на очередной встрече в Кремле, то убедились бы, что первое впечатление их не обмануло — нелегкий процесс англосоветского взаимопонимания в этот черчиллевский приезд в Москву не стоял на месте.
А встреча, о которой мы говорим, собрала своеобразный кворум: участвовали все, кто так или иначе был причастен к переговорам. Русских представляли Сталин, Молотов и генерал Антонов, англичан — Черчилль, Иден и вся группа военных: Брук, Немей, Барроус. Вместе с послом Гарриманом был генерал Дин, что недвусмысленно показывало, что разговор пойдет и о Дальнем Востоке.
Разговор начали англичане. Брук, а вслед за ним Исмей, поощряемые своим премьером, обстоятельно и, как могло показаться, искренне рассказали о положении дел в Западной Европе и Италии, не обойдя военных действий и в далекой Бирме, где англичане держали фронт против японцев. Кстати, Бирма явилась своеобразным понтоном, который проложили англичане, предлагая подключиться к разговору американскому союзнику. Генерал Дин воспользовался этим, рассказав о положении на Тихом океане. Нельзя было не заметить, что в этом рассказе внимание заметно акцентировано на дальневосточных делах. Не исключено, что, готовясь к этому разговору, англичане и американцы как бы разыграли его в учебном классе, на макете — слишком очевидна была тенденция. Черчилль мог допустить, что это замечено и хозяином, но тот не показал виду. Наоборот, в той мере в какой это зависело от него, он поощрил генерала Антонов представляющего в диалоге военных советскую сторону, к кровенному разговору. Надо отдать должное советскому генералу, его доклад содержал ту степень анализа, бескомпромиссного, которая не оставляла сомнений насчет того, что доклад правдив, точен. Сталину импонировал доклад Антонова, особенно те его места, где генерал не приукрашивал побед Красной Армии, стараясь быть объективным в оценке ее сильных и слабых сторон, — это создавало впечатление доверительности в разговоре между союзниками.