— Зачем это?
— Если бы знать! — вздохнул Шурка.
— А надо знать, — хмуро сказал Степа, оглядев ребят. — Приятного, конечно, мало по следам ходить, да что делать! Зевать нельзя. Ухо держать приходится востро. И чуть что — тревога, сбор по сигналу. — И он, к немалому удовольствию Нюшки, гукнул филином.
НАЧЕКУ
Пролежав у Ковшовых еще четыре дня, Степа наконец вернулся в школу.
Здесь творилось что-то несусветное.
В любой час — утром, до начала уроков, в большую и малую перемены и особенно после занятий — ребята заводили бесконечные разговоры, и все об одном и том же — о колхозе.
Во всех подробностях они вспоминали последнее собрание взрослых — а собрания теперь проходили чуть ли не каждый день и кончались обычно под утро — и разыгрывали в лицах особо острые и забавные сцены, происходившие на этих собраниях. А сцен было более чем достаточно. То женщины устроили на собрании такую перебранку, что не дали говорить Матвею Петровичу. То Прохор Уклейкин заснул на задней лавке, а кто-то швырнул его шапкой в лампу, разбил стекло и потушил свет. То Василий Хомутов поцапался с женой, когда та пыталась увести его с собрания. В перепалку родителей вмешался Афоня, и ему изрядно досталось и от отца, и от матери.
Сегодня Афоня пришел в школу с поцарапанным носом.
— Жертва новой жизни и колхозного строя! — с хохотом встретил его Сема Уклейкин. — Расскажи, как ты вчера батьку с мамкой разнимал.
— Да ну их! — Афоня сконфуженно прикрылся ладонью. — Мать — та вконец против артели. «Одна, говорит, останусь, на корове буду пахать, а в голхозию не пойду». А батька и туда и сюда кренится. То дома отсиживается, слушать никого не хочет, то на собрание бежит. Вчера мать его валенки в сундук спрятала, так батя ее новые полусапожки на босу ногу надел и давай ходу в школу. Только мать все равно уследила — и вдогонку за ним. «Иди домой, кричит, отдавай обувку!» Тут они и схватились... Ну, а дальше сами видели...
Ребята от души посмеялись над незадачливым приятелем.
— А все же, за кого твой батька? — спросил Степа. — За артель или против?
— А кто его знает... И хочется, и колется...
— И мамка не велит, — подсказал Шурка.
— И то верно. Матка у нас такая ли набожная стала, чуть не каждый день к попу бегает. И все отца святыми пугает: один, мол, святой его за колхоз пристукнет, другой — языка лишит, третий — еще что-то...
— А что отец все-таки про колхоз говорит? — допытывался Степа.
Афоня помялся.
— Ежели бы работящий народ подобрался, да с достатком, да еще бы трактор заиметь, тогда бы и в артели жить можно. А сейчас, говорит, все равно, что шило на мыло менять. Из десятков кляч трактора не соберешь.
— Это так... — вздохнул Шурка. — Хорошо бы нашей артели железного конягу завести!
— Где они — тракторы? — спросил Митя. — Помните, Матвей Петрович про завод в Сталинграде рассказывал. Чего ж машины так долго не едут к нам?
И мальчики принялись мечтать о железном коне.
Провести бы несколько субботников или собрать побольше железного лома, чтобы на вырученные деньги купить для артели трактор. Какой это был бы праздник в деревне! Смотришь, новенький трактор с броской надписью на радиаторе: «От кольцовской ШКМ — колхозу «Передовик» — с грохотом катится вдоль улицы, останавливается у дома Василия Хомутова: «Смотри, Барсук, смотри, рак-отшельник, какой теперь у нас железный коняга!» — потом проходит мимо изб других единоличников и выезжает в поле.
И «барсуки» выползают из своих нор и спешат записаться в члены артели.
В школе все мальчишки делились на многочисленные группы, в зависимости от того, как в эти дни вели себя их родители.
Были «артельщики-коллективисты» — Степа, Шурка, Митя, Нюшка; были «барсуки», «подлипалы-подкулачники», «КВД», что означало «куда ветер дует». В эту группу входили те ребята, отцы которых то записывались в члены артели, то выходили обратно.
По примеру взрослых мальчишки спорили азартно, до хрипоты, не скупясь на соленые словечки, били шапками о землю и порой хватали друг друга за грудки.
Нередко споры начинались даже на уроках. Школьники одолевали учителей многочисленными вопросами: как люди будут работать в артели, как станут делить хлеб, молоко, навсегда ли эти колхозы или только на время, будут ли покупать ребятам обновки и какие — одинаковые или разные?..
Учителя, сами еще многого не зная, пытались что-то отвечать, путались, сбивались и потом с ужасом обнаруживали, что на эти вопросы и ответы убита добрая половина урока.
Они шли к Федору Ивановичу и жаловались, что занятия превращаются в какие-то ребячьи сходки и они, педагоги, ничего не могут поделать со своими учениками.
— Прошу не отвлекаться... — требовал Савин. — Школа есть школа, и мы должны придерживаться программного материала.
— Школа есть школа, — соглашался с ним Матвей Петрович. — А раз так, мы должны объяснить ребятам, что сейчас происходит в деревне.
— Может, вы по этому вопросу обратитесь в органы народного образования? — снисходительно усмехнулся Савин. — А пока прошу вас не нарушать школьных порядков.
Но порядки все равно были уже не те, что раньше.
Смолкал последний школьный звонок, ребята бежали по домам или в общежитие, наспех обедали и затем вновь возвращались в школу. В зале собирали драмкружок. Школьники разучивали стих, репетировали пьесу, мастерили и расписывали красками декорации. В учительской уже были свалены притащенные ребятами из дому полушубки, шапки, пахнущие дегтем сапоги, лапти, глиняные миски, льняные усы и бороды — все, что необходимо для очередного спектакля.
В угловом классе раз в неделю занимался комсомольский политкружок. Руководил им Матвей Петрович.
Однажды на занятиях кружка Степа заметил преподавателя математики Георгия Ильича Шумова. Добродушный, мешковатый, в старомодной толстовке, с выбритой до воскового блеска головой, Георгий Ильич сидел рядом с Митей Гореловым и внимательно слушал рассказ Матвея Петровича о пятилетке, о коллективизации, о классовой борьбе, о том, что происходит сейчас в деревне.
Степа знал, что ребята звали преподавателя математики «Добряк Шум» и нередко проделывали на его уроках немало озорных шуток.
И верно, Георгий Ильич многого умел не замечать: шумели ребята в классе, а он продолжал невозмутимо вести урок; озорничали на улице — учитель спокойно шел своей дорогой.
Казалось, что он и очки носит только затем, чтобы поменьше видеть вокруг себя. Посмотрит учитель сквозь толстые стекла на какую-нибудь расшалившуюся компанию, улыбнется, словно хочет сказать: гуляйте, мол, бегайте, озоруйте, пока молоды, а у меня свои дела, — и пойдет дальше.
— Чего это Шум к комсомольцам присоединился? — вполголоса спросил Степа у Шурки.
— А он политуровень повышает, — улыбнулся Шурка и сообщил, что Георгий Ильич записался в артель — у него есть свое небольшое хозяйство: корова, несколько полосок земли, — и сейчас заделался самым рьяным агитатором за колхоз. Ходит с Матвеем Петровичем по деревням и убеждает мужиков записываться в артель.
— Ты заметил, что у дяди Матвея рука перевязана, а Георгий Ильич железной тростью обзавелся?
— Ну, заметил...
— А про грамотных собачек слыхал?.. Нет? Ладно, расскажу потом.
После политкружка Степа узнал историю с «грамотными собачками». Неделю назад Матвей Петрович и Добряк Шум проводили собрание в Малых Вяземах. Когда они возвращались обратно, за околицей на них напала свора собак. Собаки были лютые, цепные и, видимо, давно не кормленные. Учителя отбивались от них шапками, ногами, звали на помощь, но в селе никто не отозвался. Собаки порвали Георгию Ильичу шубу, Матвея Петровича укусили за руку, и им пришлось бы совсем худо, если бы не уполномоченный Крючкин, который возвращался из района. Тот выстрелил из револьвера в воздух, и собаки разбежались.