В классе одобрительно зашумели. Ловко же учитель раскусил Игната и Василия!
— Прямо на лопатки уложил! — восхищенно шепнул ребятам Шурка. — Теперь зараз в артель пойдут!
А Матвей Петрович обращался все к новым и новым мужикам, поговорил с молчаливым, стеснительным Дорофеем Селиверстовым, со вдовой Карпухиной, высказал немало горьких слов Прохору Уклейкину и Тимофею Осьмухину. Потом очередь дошла до Нюшкиной матери.
— Меня уговаривать не надо! — перебила Аграфена учителя. — И слов не тратьте! Насиделась без хлеба в своем закутке. А на миру, говорят, и смерть красна. Только от нашего дела кулаков подальше держать надо. — Она поднялась и, взмахнув рукой, крикнула Горелову: — Открывай список, председатель! Первая пишусь...
— Вот это почин! — обрадовался Горелов, вытаскивая из портфеля лист бумаги.
И Степа уже представил себе, как сейчас вот всколыхнется все собрание, мужики повалят к столу, станут в очередь. Он даже привстал со скамейки, чтобы не пропустить этого торжественного момента.
Но собрание почему-то молчало.
Мужики полезли за кисетами, усиленно задымили самокрутками, бабы сдержанно зашептались, кто-то перебрался с передних скамеек на задние.
— Подходи, граждане, не робей, записывайся! — приглашал Горелов.
А шепот все нарастал... Так бывает летом, когда издали с глухим шумом приближается тяжелая, плотная завеса дождя.
Первыми нарушили тишину женщины. Они поднялись сразу в двух или трех местах и, перебивая друг друга, высокими, звенящими от раздражения голосами закричали о том, что как это можно совместно пахать землю и сеять хлеб, когда испокон веков их деды и прадеды сидели на разделенных межами полосках и работали каждый сам на себя, за свой страх и совесть, кто как мог и как умел. И как можно поравнять разных людей, заставить их дуть в одну дуду, если каждый привык жить на свой лад и манер: один степенный, трудолюбивый, встанет до зорьки, ляжет по-темному, а поле свое уходит, как невесту к свадьбе, а другой — сумятный, ленивый, на работу идет, как на каторгу, думает об утехах да удовольствиях, и в голове у него сквозняк и ветер.
Да что там люди — скотина и та разная. Одна корова только и знает, чтобы боднуть кого рогом да сбежать из стада, другая — золотая удойница, покладистая, тихая, сущий клад в хозяйстве. Про лошадей и заикаться нечего.
Аграфене Ветлугиной — той легко говорить: своего добра не нажила, а лезет в артель с четырьмя детьми на всё готовенькое, на чужое. А каково-то им, бабам справным, хозяйственным, когда каждая вещь в доме полита потом, кровью, выстрадана всей жизнью?
К женщинам присоединились мужчины. Размахивая руками, они кричали на Аграфену, что она корыстная и расчетливая, зарится на чужое добро и потому первая хочет пролезть в артель.
— Да что вы! Мужики, бабы!.. — Аграфена растерянно озиралась по сторонам. — Я же всем добра хочу... вместе работать будем.
Горелов тряс колокольчиком, стучал стаканом по графину, требовал тишины и порядка, но в классе уже ничего нельзя было разобрать.
Собрание бурлило, как река на перекате.
Игнат Хорьков схватился ругаться со своим соседом, с которым вот уже какой год враждовал из-за межи на усадьбе.
Василий Хомутов, потрясая своей бараньей шапкой, наступал на Прохора Уклейкина и кричал ему, что лучше пойдет по миру, а не станет работать в артели на лодырей и бездельников. Он так сильно размахивал шапкой, что даже зацепил «молнию». Лампа закачалась, огонь в стекле вытянулся, заморгал, и Горелов угрожающе потряс колокольчиком.
Степа никогда не думал, что мужики и бабы могут так галдеть, свирепо ругаться и оскорблять друг друга.
«И чего им надо, чего надо? — с недоумением и обидой думал он. — Матвей Петрович все объяснил. Понятно, толково, как на уроке. В артели им только лучше будет...»
К полуночи все устали, охрипли, сипели, как простуженные, и, ничего не решив, начали расходиться по домам. В чадном, прокуренном классе остались только кольцовская беднота и актив.
Горелов, запарившийся, с расстегнутым воротом гимнастерки, запихал в портфель бумаги, надавил на него коленом и, щелкнув замочком, с досадой сказал:
— Ни к чему вы, Матвей Петрович, с мужиками душевный разговор завели! С ними пожестче надо... И припугнуть не мешало бы...
Учитель с удивлением посмотрел на Горелова.
Савин тоже осуждающе покачал головой и нравоучительно сказал, что артель — дело добровольное, но при этом заметил, что кольцовский мужик, как видно, еще не созрел для новой, колхозной жизни и с собраниями придется повременить.
— Да ну ее, артель эту! — устало отмахнулась Аграфена. — Только-только забрезжило, а уж измолотили меня, как сноп на гумне. От одних слов кости болят...
— Молотьбы еще на наш век хватит, — сказал Матвей Петрович. — В колхоз пойти — не в рощу за грибами сбегать, не дров нарубить. Тут вся жизнь переворачивается, до самого корня. Вот крестьянин и размышляет.
— Справедливые слова, — согласился Прохор Уклейкин. — Как говорится, семь раз примерь, раз отрежь.
— Куда там, поднимай выше! — усмехнулся Горелов. — Сейчас наш мужик семьдесят семь раз примеривать будет.
Из-за стола поднялся Егор Рукавишников.
— А все-таки нам, бедноте, не годится так, — заговорил он. — Без нас артель зачинать некому. Хотим новый дом строить — закладывай фундамент. Потом и стены вырастут, и крыша.
Егор взял чистый лист бумаги, оглядел собравшихся, громко сказал:
— А ну, граждане! Тронулись! И тут он заметил Степу.
Мальчик, встав коленями на заднюю скамейку и держась за Шуркино плечо, смотрел на всех настороженными, ждущими глазами.
— Иди-ка сюда, коммунар! — Улыбаясь, Егор поманил к себе Степу и протянул ему лист бумаги: — Садись за стол и записывай: у кого-кого, а у тебя рука должна быть счастливая.
Степа на мгновение замер, но отказаться от столь заманчивого поручения не мог. Он присел к столу, схватил ручку, почистил о рукав пиджака перо и придвинул поближе к себе чернильницу. От волнения его бросило в пот.
— Готов, писарь? — спросил Егор. — Пиши теперь. Только чтоб чисто, без мазни. — И он принялся диктовать: — «Список членов сельскохозяйственной артели деревни Кольцовка. 1929 года, 27 октября». Написал?
— Очень вы быстро, дядя Егор! — взмолился Степа.
— Экий ты, право! Ну, так и быть, повторю... — Егор продиктовал еще раз. — Слушай дальше. Ставь цифру один.
— А какую — римскую или арабскую?
— Это уж ты сам смекай. Главное, чтоб в списке видно было нумер первый. Кто у нас впереди-то пойдет? Пожалуй, ты, Ветлугина... твой зачин был.
— Пиши, — вздохнула Аграфена. — От других не отстану, буду держаться.
Степа словил Нюшкин взгляд и с удовольствием написал: «Ветлугина Аграфена...» — и запнулся. Никто в деревне тетю Груню по отчеству не знал, не помнил этого и Степа.
— Сер-ге-ев-на, — подсказал Егор и, уперев ладонь в стол, сказал: — Ничего... Поживем, на ноги станем, будут и нас по батькам величать... Теперь нумер два. Рукавишников Егор Петрович.
Потом пошел номер третий, четвертый, пятый. Мужики и бабы вставали с места или поднимали руку, как школьники на уроке, и называли свою фамилию, имя, отчество. Степа еле успевал записывать и с опаской поглядывал на строчки — как бы они не стали загибаться книзу. Был у него такой грех. Но строчки на этот раз ложились прямо и аккуратно.
— Номер тринадцатый, — объявил Степа. — Кого записываю?
— Ой, чертова дюжина! Не будет нам проку! — вскрикнула высокая, краснощекая вдова Карпухина, но все же назвала себя: — Карпухина Марья Власовна.
— Ты раньше времени не каркай! — нахмурился Егор и сказал, что они на «чертовой дюжине» не задержатся. — Где тут Прохор Уклейкин?
— Выдуло Прохора, — сказала Аграфена. — Смотался под шумок.
— Интересно, каким это ветерком выдуло! — пробурчал Егор и потянулся к Степе за списком.
— Дядя Егор, — вполголоса сказал мальчик, удерживая список, — а меня в члены нельзя записать? Четырнадцатым... Тогда и чертовой дюжины не станет.