Надежда эта, как мы видим, оправдалась.
Веревку связали и вновь накинули на шею несчастного; Фуллон, полумертвый, безгласный, блуждающим взором обводил толпу, пытаясь увидеть, не найдется ли в этом городе, именуемом центром цивилизованного мира и охраняемом ста тысячью штыков короля, назначившего его, Фуллона, министром, хотя бы один штык, чтобы проделать проход в этой орде каннибалов.
Но вокруг не было ничего — ничего, кроме ненависти, кроме оскорблений, кроме смерти.
— Убейте меня, но только не мучайте так жестоко, — взмолился Фуллон в отчаянии.
— Вот еще, — ответил чей-то голос, — с какой стати мы должны сокращать твои муки, ведь ты-то вон как долго нас мучил!
— Вдобавок, — подхватил другой голос, — ты не успел даже переварить крапиву.
— Постойте! Погодите! — кричал третий. — Мы приведем сюда его зятя Бертье! На фонаре напротив как раз есть место!
— Посмотрим, какие рожи состроят тесть и зятек, когда увидят друг друга! — прибавил четвертый голос.
— Добейте меня! Добейте меня! — молил несчастный.
Тем временем Байи и Лафайет просили, заклинали, требовали, пытаясь пробиться сквозь толпу; вдруг Фуллон снова взвивается вверх, но веревка снова рвется, и их просьбы, мольбы, судорожные рывки, не менее мучительные, чем у страдальца, тонут, гаснут, растворяются в дружном хохоте, которым толпа встречает это новое падение.
Байи и Лафайета, еще три дня назад подчинявших своей воле шестьсот тысяч парижан, сегодня не слушают даже дети. Поднимается ропот; эти двое мешают смотреть спектакль.
Тщетно Бийо пытался помочь им растолкать народ; могучий фермер сбил с ног двадцать человек, но, чтобы добраться до Фуллона, ему понадобилось бы уложить на месте пятьдесят, сто, двести человек, а между тем силы его были на исходе; и когда он остановился, чтобы отереть пот и кровь, которые струились по его лицу, Фуллон в третий раз взвился до самого шкива фонаря.
На этот раз его пожалели, нашли новую веревку.
Осужденный испустил дух. Мертвому уже не было больно.
Толпе достало полминуты, чтобы убедиться, что искра жизни в жертве угасла. Тигр прикончил добычу, теперь ее можно было терзать.
Труп, сброшенный с вершины фонаря, не успел коснуться земли. Его разорвали на клочки прямо в воздухе.
Голову тотчас оторвали от тела и надели на пику. В ту эпоху было очень модно носить таким образом головы врагов.
Это зрелище вселило в Байи ужас. Голова Фуллона казалась ему головой горгоны Медузы.
Лафайет, бледный, со шпагой в руке, с отвращением оттолкнул стражу, пытавшуюся просить прощения за то, что сила оказалась не на ее стороне.
Бийо, в гневе топая ногами и брыкаясь направо и налево, как горячий першеронский конь, вернулся в ратушу, чтобы не видеть того, что происходило на этой залитой кровью площади.
Что касается Питу, его мстительный порыв сменился судорожным отвращением, он спустился к берегу реки, где закрыл глаза и заткнул уши, чтобы ничего не видеть и не слышать.
В ратуше царила подавленность; выборщики начали понимать, что никогда не смогут заставить толпу свернуть с ее пути, пока она сама не захочет этого.
Когда разъяренные мстители волокли обезглавленное тело Фуллона к реке, из-за мостов вдруг послышался новый крик, новый раскат грома.
На площадь мчался гонец. Толпа уже знала, какую новость он несет. Она верит в чутье самых ловких своих вожаков — так свора гончих берет след, полагаясь на чутье лучших своих ищеек.
Толпа теснится вокруг гонца, окружает его; она чувствует, что найдена новая дичь; она догадывается, что речь пойдет о г-не Бертье.
Так и есть.
Десять тысяч глоток в один голос спрашивают гонца, и он вынужден ответить:
— Господин Бертье де Савиньи арестован в Компьене.
Затем он входит в ратушу и сообщает эту весть Лафайету и Байи.
— Ну что ж, я так и думал, — говорит Лафайет.
— Мы это знаем, — сказал Байи, — мы сами дали приказ, чтобы его взяли под стражу и охраняли.
— Взяли под стражу? — переспросил гонец.
— Конечно, я послал двух комиссаров и охрану.
— Охрану из двухсот пятидесяти человек, — уточнил один из выборщиков, — этого более чем достаточно.
— Господа, — сказал гонец, — я приехал сообщить вам, что толпа разогнала стражу и захватила пленника.
— Захватила! — воскликнул Лафайет. — Стража позволила захватить пленника?
— Не осуждайте ее, генерал, она сделала все что могла.
— А господин Бертье? — с тревогой спросил Байи.
— Его везут в Париж, сейчас он в Бурже.
— Но если он окажется здесь, ему конец! — воскликнул Бийо.
— Скорее! Скорее! — закричал Лафайет. — Отрядите пятьсот человек в Бурже. Пусть комиссары и господин Бертье останутся там ночевать, а за ночь мы что-нибудь придумаем.
— Но кто поведет их за собой? — спросил гонец, с ужасом глядя в окно на бурное море, каждая волна которого испускала новый боевой клич.
— Я! — воскликнул Бийо. — Уж его-то я спасу.
— Но вы погибнете! — воскликнул гонец. — На дороге черно от народа.
— Я еду, — сказал фермер.
— Бесполезно, — пробормотал Байи, слышавший весь разговор. — Слышите?! Слышите?!
И тут со стороны заставы Сен-Мартен стал надвигаться шум, подобный рокоту моря, набегающего на гальку.
Этот гневный ропот лился над домами, как кипяток переливается через край стоящего на огне горшка.
— Слишком поздно! — сказал Лафайет.
— Они идут. Они идут, — прошептал гонец. — Слышите?
— Полк, ко мне! Полк! — крикнул Лафайет в благородном безумии человеколюбия, составлявшем замечательную черту его характера.
— Эх, черт побери! — выругался Байи, быть может, впервые в жизни. — Вы забываете, что наша армия и есть эта орда, с которой вы хотите вступить в бой?
И он закрыл лицо руками.
Народ, столпившийся на площади, мгновенно подхватил крики, доносившиеся издали, с окрестных улиц.
Те, кто глумился над жалкими останками Фуллона, оставили свою кровавую забаву и бросились в погоню за новой жертвой.
Большая часть этой орущей толпы, размахивая ножами и грозя кулаками, ринулась с Гревской площади к улице Сен-Мартен, навстречу новому шествию смерти.
XIV
ЗЯТЬ
Оба потока очень торопились и вскоре слились воедино.
И вот что произошло.
Несколько истязателей, которых мы видели на Гревской площади, поднесли зятю на острие пики голову тестя.
Господин Бертье в сопровождении комиссара ехал по улице Сен-Мартен; они успели поравняться с улицей Сен-Мери.
Бертье ехал в кабриолете, экипаже в ту эпоху чрезвычайно аристократическом, ненавистном простому люду и причинявшем ему множество неприятностей — щеголи и танцовщицы, любители быстрой езды, сами правившие лошадьми, вечно забрызгивали прохожих грязью, а часто и давили.
Среди криков, гиканья, угроз кабриолет продвигался вперед шаг за шагом, и Бертье спокойно беседовал с выборщиком Ривьером — одним из двух комиссаров, посланных в Компьень, чтобы спасти его; второй комиссар бросил Ривьера, да и сам чудом избежал смерти.
Народ начал расправу с кабриолета, прежде всего он оторвал откидной верх, так что Бертье и его спутник остались без укрытия, доступные всем взглядам и ударам.
По пути Бертье припоминали все его преступления, преувеличенные слухами и народным гневом:
— Он хотел уморить Париж с голоду.
— Он приказал сжать рожь и пшеницу до времени, чтобы зерно поднялось в цене, и получил огромные барыши.
— За одно это его надо убить, а он еще и участвовал в заговоре.
У Бертье отобрали портфель, где якобы нашли подстрекательские письма, призывы к смертоубийствам, свидетельствующие о том, что его сообщникам было роздано десять тысяч патронов.
Все это было сущим вздором, но известно, что обезумевшая от ярости толпа верит самым нелепым россказням.
Тот, кого во всем этом обвиняли, был молодой еще человек, лет тридцати — тридцати двух, щеголевато одетый, едва ли не улыбающийся под градом ударов и ругательств; он с полнейшей беззаботностью смотрел на листки с оскорбительными надписями и безо всякой рисовки беседовал с Ривьером.