Погасший взор королевы зажигается, она встает с кресла. Есть еще верноподданнические чувства, есть еще любовь французов! Значит, надежда не угасла.
Королева осматривается хмурым, полным отчаяния взглядом.
Перед ее дверями толпятся верные слуги. Они просят, заклинают королеву хотя бы на минутку выйти в зал, где две тысячи восторженных сторонников освящают своими здравицами королевскую власть.
— Король отсутствует, я не могу пойти одна, — говорит она грустно.
— С господином дофином, — настаивают опрометчивые люди.
— Государыня, государыня, молю вас, — шепчет какой-то голос ей на ухо, — не ходите, заклинаю вас, не ходите.
Она оборачивается и видит перед собой г-на де Шарни.
— Как, — удивляется она, — вы не внизу, вы не с этими господами?
— Я ушел, сударыня; там, внизу, царит такое возбуждение, последствия которого могут повредить вашему величеству больше, чем вы думаете.
В тот день Мария Антуанетта была не в духе, все ее раздражало и ей особенно хотелось сделать что-нибудь наперекор Шарни.
Она бросила на графа презрительный взгляд и собралась ответить ему что-нибудь очень обидное, но он почтительным движением остановил ее:
— Молю вас, государыня, подождите хотя бы возвращения короля.
Он надеялся выиграть время.
Но тут раздались крики:
— Король! Король! Его величество едет с охоты!
Это была правда.
Мария Антуанетта встает, бежит навстречу королю, еще не снявшему сапоги и не стряхнувшему дорожную пыль.
— Сударь, — говорит она ему, — внизу разворачивается зрелище, достойное короля Франции. Идемте, идемте!
Она берет его под руку и увлекает за собой, не глядя на Шарни, который царапает себе грудь от ярости.
Ведя сына за руку, она спускается вниз; целая толпа придворных идет впереди и позади нее; она подходит к дверям оперной залы, когда бокалы в двадцатый раз осушаются под крики "Да здравствует король! Да здравствует королева!".
XX
ПИРШЕСТВО
В тот миг, когда королева вместе с королем и сыном показалась на пороге залы, грянул оглушительный, как взрыв в шахте, приветственный возглас.
Захмелевшие солдаты, обезумевшие офицеры бросали вверх шляпы и потрясали шпагами, крича: "Да здравствует король!", "Да здравствует королева!", "Да здравствует дофин!".
Оркестр заиграл: "О Ричард! О мой король!".
Намек, содержащийся в этой мелодии, был настолько прозрачным, она так соответствовала общему настроению, она так верно передавала дух этой трапезы, что все дружно запели.
Королева от восторга забыла, что находится среди пьяных людей; король был застигнут врасплох; здравый смысл подсказывал Людовику XVI, что ему тут не место и что не надо идти против своей совести; но, польщенный вновь обретенной популярностью и рвением, которое он уже отвык встречать в народе, он постепенно поддался общему порыву.
Шарни, во время всей трапезы не пивший ничего, кроме воды, при виде короля и королевы побледнел и вскочил. Он надеялся, что все произойдет в их отсутствие и не приобретет такой важности; тогда можно было бы от всего отречься, все опровергнуть, меж тем как присутствие короля и королевы делало событие принадлежностью истории.
Но каков же был его ужас, когда он увидел, как его брат Жорж подходит к королеве и, ободренный ее улыбкой, обращается к ней с речью.
Шарни был далеко и не мог слышать; но по движениям Жоржа он угадал, что тот обращается с просьбой.
Королева милостиво выслушала просьбу и вдруг, сняв со своего чепца кокарду, протянула ее юноше.
Шарни вздрогнул, простер руки и чуть не закричал.
Это была даже не белая, французская кокарда, но черная, австрийская, и именно эту вражескую кокарду королева преподнесла своему легкомысленному рыцарю.
На сей раз королева совершила даже не оплошность, а предательство.
Между тем все эти бедные фанатики, которых Господь решил погубить, были столь безрассудны, что, когда Жорж де Шарни поднял вверх эту черную кокарду, те, у кого была белая кокарда, сорвали ее, а те, у кого была трехцветная, стали топтать ее ногами.
И тогда опьянение достигло таких пределов, что под угрозой быть задушенными поцелуями либо самим растоптать тех, кто стоял перед ними на коленях, августейшие гости Фландрского полка были вынуждены удалиться в свои покои.
Все это несомненно было просто проявлением бурного французского характера, и если бы оргия так и закончилась восторгами, французы бы охотно простили ее участников. Но офицеры на этом не остановились.
Разве верным сторонникам короля не подобало в угоду его величеству слегка уколоть народ — тот самый народ, который доставил королю столько огорчений, что оркестр недаром играл:
Зачем любимого печалить?
Именно под эту мелодию король, королева и дофин удалились.
Не успели они уйти, как пирующие, распаляя друг друга, преобразили пиршественную залу в захваченный город.
По команде г-на Персеваля, адъютанта г-на д’Эстена, рожок протрубил атаку.
Атаку против кого? Против отсутствующего противника.
Против народа.
Сигнал атаки столь сладостен для уха французов, что офицеры приняли версальский театральный зал за поле брани, а прекрасных дам, наблюдавших из лож это отрадное их сердцу зрелище, — за врагов.
Крик "В атаку!" грянул из сотни глоток, и начался штурм лож. Правда, нападающие были в расположении духа, внушающем так мало страха, что противники сами протягивали им руки.
Первым взобрался на балкон гренадер Фландрского полка. Господин де Персеваль вынул из своей петлицы крест и наградил его.
Правда, это был Лимбургский крест — одна из самых малозначащих наград.
И все это свершалось во славу австрийской кокарды, под громкие крики против национальной кокарды.
Раздалось несколько глухих возгласов недовольства, но их заглушил хор певцов, крики "виват!", голос труб, и весь этот шум и гам хлынул в уши народа, который стоял за дверями, сначала удивляясь, потом негодуя.
Там, на площади, а затем и на улицах, стало известно, что белую кокарду заменили на черную, а трехцветную кокарду топчут ногами.
Стало известно, что одного храброго офицера национальной гвардии, который, презрев угрозы, сохранил свою трехцветную кокарду, изувечили прямо в королевских покоях.
Ходили также неясные слухи, что один офицер, неподвижный, грустный, стоял у входа в огромный зал, превращенный в балаган, где бесновались все эти одержимые; бессильный противостоять воле большинства, отважный солдат молча смотрел и слушал, не прячась, беря на себя чужую вину, беря на себя ответственность за все бесчинства армии, представленной в этот печальный день офицерами Фландрского полка; однако имя этого человека, единственного мудреца среди стольких безумцев, не упоминалось, а если бы и упоминалось, никто бы не поверил, что именно граф де Шарни, фаворит королевы, готовый умереть за нее, и был тем, кто больше всех страдал от того, что она совершила.
Что до королевы, она возвратилась к себе поистине околдованная происшедшим.
Вскоре ее стала осаждать толпа придворных льстецов.
— Посмотрите, — подобострастно говорили ей, — посмотрите, каков истинный дух ваших войск, и, когда вам станут толковать о мощи анархических идей народа, вспомните о неистовом пыле монархических идей французской армии и судите сами, какая из этих двух сил могущественнее.
Все эти речи согласовывались с тайными желаниями королевы, поэтому она давала себя убаюкивать химерами, даже не замечая, что химеры эти отдаляют от нее Шарни.
Однако шум понемногу утих; дрема погасила все блуждающие огни, все фантасмагории опьянения. Впрочем, король, зайдя к королеве перед отходом ко сну, проронил фразу, проникнутую глубокой мудростью:
— Посмотрим, что будет завтра.
Какая опрометчивость! Эти слова, будь они обращены к кому-либо другому, были бы восприняты как мудрый совет, но у королевы они растревожили наполовину иссякший источник сопротивления и упрямства.