Доехав до Фобенского креста, король вырезал все фигурки этой картинки и уже готовился приступить к другой, под названием “Магдалина впадает в грех чревоугодия”.
Эта картинка изображала прекрасную грешницу лежащей на пурпурно-золотом ложе, на каких древние возлежали за столом; все самые изысканные блюда — мясные, рыбные, фруктовые, известные римским гастрономам, от сонь в меду до краснобородок в фалернском вине — украшали стол. На земле собаки дрались из-за фазана, в то время как воздух кишел птицами, уносившими с этого благодатного стола фиги, землянику и вишни; птицы иногда роняли их стаям мышей, которые подняв носы, ожидали этой манны, падавшей с неба.
Магдалина держала в руке наполненную золотистым, как топаз, вином странной формы чашу, подобную тем, что описаны Петронием в его “Пиршестве Тримальхиона”.
Совершенно поглощенный этим важным делом, король только поднял глаза, проезжая мимо аббатства св. Иакова, где колокола вовсю трезвонили к вечерне.
Но двери и окна вышеуказанного монастыря были закрыты, и если бы не трезвон колокола, доносящийся изнутри, его можно было бы счесть необитаемым.
Окинув аббатство беглым взглядом, король с еще большим пылом принялся вырезывать картинки.
Но через сто шагов внимательный наблюдатель заметил бы, что он бросил уже гораздо более любопытный взгляд на красивый дом, стоявший слева от дороги, в очаровательном саду, который был огорожен железной решеткой с золочеными копьями, выходившей на большую дорогу. Эта усадьба называлась Бель-Эба.
В отличие от монастыря св. Иакова, в Бель-Эба все окна были открыты, и только на одном из них были спущены жалюзи.
Когда король проезжал, жалюзи еле приметно дрогнули.
Король обменялся с д’Эперноном взглядом и улыбкой, а затем пошел в атаку на следующий смертный грех.
На этот раз это был грех сладострастия.
Художник изобразил его в таких ужасающих красках, он столь мужественно и непреклонно заклеймил этот грех, что мы решимся упомянуть только одну черту, и то далеко не самую главную.
Ангел-хранитель Магдалины испуганно улетал на небо, закрыв глаза обеими руками.
Эта картинка до того поглотила внимание короля массой тончайших деталей, что он продолжал ехать, не замечая тщеславия, расцветавшего у левой дверцы его кареты. И можно пожалеть, что он его не замечал, ибо Сент-Малин, гарцевавший на своем коне, преисполнен был радости и гордости.
Он, младший сын гасконской дворянской семьи, едет так близко от его величества, христианнейшего короля, что может слышать, как тот говорит своему псу:
— Тубо, мастер Лов, вы мне надоедаете.
Или господину герцогу д’Эпернону, генерал-полковнику инфантерии королевства:
— Похоже, герцог, эти лошади свернут мне шею.
Но все же время от времени, чтобы несколько смирить свою гордость, Сент-Малин смотрел на Луаньяка, ехавшего у другой дверцы; привычка к почестям сделала того равнодушным к ним, и тогда, находя, что этот дворянин со спокойным лицом и по-военному скромной выправкой выглядит благороднее, чем мог выглядеть он сам со всей своей капитанской важностью, Сент-Малин пытался сдерживаться, но почти тотчас же им снова овладевали мысли, от которых опять расцветало его дикое тщеславие.
“Все меня видят, все на меня смотрят, — думал он, — и спрашивают себя: кто этот счастливый дворянин, сопровождающий короля?”
Медлительность езды, отнюдь не оправдывавшая опасений короля, делала радость Сент-Малина еще более длительной, так как лошади, подаренные королевой Елизаветой, в тяжелой сбруе, расшитой серебром и позументом, в постромках, напоминавших те, с помощью которых влекли ковчег Давида, не слишком быстро продвигались 6 направлении Венсена.
Но когда он чересчур загордился, нечто похожее на предупреждение свыше умерило его радость, нечто особенно печальное для него: он услышал, как король произнес имя Эрнотона.
Два или три раза в течение двух-трех минут король назвал это имя. Стоило посмотреть, как Сент-Малин наклонялся каждый раз, чтобы на лету перехватить эти столь занимавшие его загадочные речи.
Но, как все подлинно интересные вещи, они постоянно заглушались каким-нибудь происшествием или шумом.
То король издавал возглас огорчения, когда слишком резкое движение ножниц портило картинку, то с величайшей нежностью убеждал замолчать мастера Лова, который тявкал с необоснованной, но явно выраженной претензией лаять не хуже какого-нибудь здоровенного дога.
Во всяком случае, от Парижа до Венсена имя Эрнотона было произнесено не менее шести раз королем и не менее четырех — герцогом, а Сент-Малин так и не понял, по какому поводу оно повторялось десять раз.
Он воображал, — ведь каждый склонен себя обманывать, — что король только спрашивал о причинах исчезновения молодого человека, а д’Эпернон объяснял предполагаемую или реальную причину.
Наконец они прибыли в Венсен.
Королю оставалось вырезать еще три греха. Поэтому под предлогом необходимости посвятить себя этому важному занятию его величество, едва выйдя из кареты, заперся у себя в комнате.
Дул пронзительный северный ветер; Сент-Малин начал устраиваться около большого камина, где он надеялся отогреться и, отогревшись, поспать, когда Луаньяк положил ему руку на плечо.
— Сегодня вы в наряде, — сказал ему отрывистый голос, который мог принадлежать только человеку, долгое время привыкшему подчиняться pi потому научившемуся приказывать, — вы поспите в другой раз; вставайте, господин де Сент-Малин.
— Я готов бодрствовать пятнадцать суток подряд, если надо, сударь, — ответил он.
— Мне очень жаль, что у меня нет никого под рукой, — сказал Луаньяк, делая вид, что он кого-то ищет.
— Сударь, — прервал его Сент-Малин, — вам незачем обращаться к другому: если нужно, я не буду спать месяц.
— О, мы не будем столь требовательны. Успокойтесь!
— Что нужно делать, сударь?
— Сесть на лошадь и вернуться в Париж.
— Я готов: я поставил в стойло нерасседланную лошадь.
— Отлично! Вы отправитесь прямо в казарму Сорока пяти.
— Да, сударь.
— Там вы разбудите всех, но так, чтобы, кроме трех начальников, которых я вам укажу, никто не знал, куда они едут и что будут делать.
— Я в точности выполню эти указания.
— Слушайте дальше: вы оставите четырнадцать человек у Сент-Антуанских ворот, пятнадцать — на полдороге, а четырнадцать остальных приведете сюда.
— Считайте, что это сделано, господин де Луаньяк; а в котором часу надо будет выступить из Парижа?
— Как только наступит ночь.
— Верхом или пешком?
— Верхом.
— Какое оружие?
— Полное вооружение: кинжал, шпага, пистолеты.
— В кирасах?
— В кирасах.
— Какие еще указания?
— Вот три письма: одно для господина де Шалабра, второе для господина де Бирана, третье для вас; господин де Шалабр будет командовать первым отрядом, господин де Биран — вторым, вы — третьим.
— Слушаю, сударь!
— Письма разрешается распечатать только на месте, когда пробьет шесть. Господин де Шалабр откроет свое у Сент-Антуанских ворот, господин де Биран — около Фобенского креста, вы — у ворот сторожевой башни.
— Надо ехать быстро?
— Во весь опор, но так, чтобы вы не вызвали подозрений и не обращали на себя внимания. Из Парижа выезжайте через разные ворота: господин де Шалабр — через ворота Бурдель; господин де Биран — через ворота Тампля, а так как вам ехать дальше всего, то вы поедете по прямой дороге, то есть через Сент-Антуанские ворота.
— Слушаю, сударь.
— Дополнительные указания находятся в письмах. Отправляйтесь.
Сент-Малин поклонился и сделал шаг к выходу.
— Кстати, — сказал Луаньяк, — отсюда до Фобенского креста скачите во весь опор; но оттуда до заставы поезжайте шагом. До наступления ночи еще два часа, у вас больше времени, чем нужно.
— Прекрасно.
— Вы хорошо поняли? Может быть, повторить?
— Не трудитесь, сударь.
— Добрый путь, господин де Сент-Малин.