И действительно, чувствовать, что, как ни высоко вознесся ты над людьми, величие твое не имеет прочной опоры, понимать, что хотя ты и кумир, которому кадят, идол, которому поклоняются, но жрецы и народ, поклонники и слуги опускают или поднимают тебя в зависимости от своей выгоды, раскачивают туда-сюда по своей прихоти, — это для гордой души самое жестокое унижение.
Генрих все время находился во власти этого ощущения, и оно бесило его.
Однако время от времени он вновь обретал энергию своей молодости, угасшую в нем задолго до того, как молодость прошла.
“В конце-то концов, — думал он, — о чем мне тревожиться? Войн я больше не веду. Гиз в Нанси, Генрих в По: один вынужден сдерживать свое честолюбие, у другого его никогда и не было. Умы людей успокаиваются. Ни одному французу по-настоящему не приходило в голову предпринять неосуществимое — свергнуть с престола своего короля. Слова госпожи де Монпансье о третьем венце, которым увенчают меня ее золотые ножницы, — лишь голос женщины, уязвленной в своем самолюбии. Только матери моей мерещатся всюду покушения на мой престол, а показать мне, кто же узурпатор, она не в состоянии. Но я — мужчина, ум мой еще молод, несмотря на одолевающие меня горести, — я-то знаю, чего стоят претенденты, внушающие ей страх. Генриха Наваррского я выставлю в смешном виде, Гиза — в самом гнусном, иноземных врагов рассею с мечом в руке. Черт побери, сейчас я стою не меньше, чем при Жарнаке и Монконтуре. Да, — опустив голову, продолжал Генрих свой внутренний монолог, — да, но пока я скучаю, а скука мне — что смерть. Вот мой единственный, настоящий заговорщик, а о нем мать никогда со мной не говорит. Посмотрим, явится ли ко мне кто-нибудь нынче вечером! Жуаез клялся, что придет пораньше: он развлекается. Да как это, черт возьми, удается ему развлечься? Д’Эпернон? Он, правда, не веселится, он дуется: не получил еще своих двадцати пяти тысяч ливров налога с домашнего скота. Ну и пускай себе дуется на здоровье”.
— Ваше величество, — раздался у дверей голос дежурного лакея, — его светлость герцог д’Эпернон.
Все, кому знакома скука ожидания, упреки, которые она навлекает на ожидаемых, легкость, с которой рассеивается мрачное облако, едва только появляется тот, кого ждешь, хорошо поймут короля, сразу же повелевшего подать герцогу складной табурет.
— А, герцог, добрый вечер, — сказал он, — рад вас видеть.
Д’Эпернон почтительно поклонился.
— Почему вы не пришли поглядеть на четвертование этого негодяя испанца?
— Сир, я никак не мог.
— Не могли?
— Нет, ваше величество, я был занят.
— Ну поглядите-ка, у него такое вытянутое лицо, что можно подумать — он мой министр и явился доложить мне, что какой-то налог до сих пор не поступил в казну, — произнес Генрих, пожимая плечами.
— Клянусь Богом, — сказал д’Эпернон, — подхватывая на лету мяч, брошенный ему королем, — ваше величество не ошибается: налог не поступил, и я без гроша.
— Ладно, — с раздражением молвил король.
— Но речь сейчас о другом, — продолжал д’Эпернон. — Тороплюсь сказать об этом вашему величеству, не то вы подумали бы, что я только денежными делами и занимаюсь.
— О чем же речь, герцог?
— Вашему величеству известно, что произошло во время казни Сальседа?
— Черт возьми! Я же там был!
— Осужденного пытались похитить.
— Этого я не заметил.
— Однако по городу ходят такие слухи.
— Слухи беспричинные, да ничего подобного и не случилось, никто и пальцем не пошевелил.
— Мне кажется, ваше величество, вы ошибаетесь.
— Почему?
— Потому что Сальсед перед всем народом отказался от показаний, которые он дал судьям.
— Ах, вы об этом уже знаете?
— Я стараюсь знать все, что важно для вашего величества.
— Благодарю. Но к чему вы клоните?
— А вот к чему: человек, умирающий так, как умер Сальсед, очень хороший слуга.
— Хорошо. А дальше?
— Хозяин, у которого такой слуга, — счастливец, вот и все.
— И ты хочешь сказать, что у меня таких слуг нет или, вернее, что у меня их больше нет? Если ты мне это намеревался сказать, так ты совершенно прав.
— Совсем не это. При случае, ваше величество, вы нашли бы — могу поручиться в этом лучше всякого другого — слуг таких же верных, каких имел хозяин Сальседа.
— Хозяин Сальседа, господин Сальседа! Да назовите же вы все, окружающие меня, хоть один раз вещи своими именами! Как же он зовется, этот самый господин?
— Ваше величество, вы изволите заниматься политикой и потому должны знать его имя лучше, чем я.
— Я знаю, что знаю. Скажите мне, что знаете вы?
— Я-то ничего не знаю. Но подозревать — подозреваю многое.
— Отлично! — помрачнев, произнес Генрих. — Вы пришли, чтобы напугать меня и наговорить мне неприятных вещей, не так ли? Благодарю, герцог, это на вас похоже.
— Ну вот, теперь ваше величество изволит меня бранить.
— Не без основания, полагаю.
— Вовсе нет, сир. Предупреждение преданного человека может оказаться некстати. Но, предупреждая, он тем не менее выполняет свой долг.
— Все это касается только меня.
— Ну, коль скоро ваше величество так к этому относится, в таком случае вы совершенно правы: не будем больше об этом говорить.
Наступило молчание, которое первым нарушил король.
— Ну, хорошо! — сказал он. — Не заставляйте меня хмуриться, герцог. Я и без того угрюм, как египетский фараон в своей пирамиде. Лучше развеселите меня.
— Ах, сир, по заказу не развеселишься.
Король с гневом ударил кулаком по столу.
— Вы упрямец и плохой друг, герцог! — вскричал он. — Увы, увы! Я не думал, что столько потерял, когда лишился своих прежних слуг.
— Осмелюсь заметить вашему величеству, что вы не очень-то изволите поощрять новых.
Король вместо ответа весьма выразительно посмотрел на человека, которого он так возвысил.
Д’Эпернон понял.
— Ваше величество попрекает меня своими благодеяниями, — произнес он заносчиво. — Я же не стану попрекать вас своей преданностью.
И все еще стоявший герцог взял складной табурет, принесенный для него по приказанию короля.
— Ла Валет, Ла Валет, — грустно сказал Генрих, — ты надрываешь мне сердце, ты, который своим остроумием и веселостью мог бы вселить в меня веселье и радость! Бог свидетель — никто не напоминал мне о моем храбром Келюсе, о моем добром Шомберге, о Можироне, столь щепетильном, когда дело касалось моей чести. Нет, в то время имелся еще Бюсси, он, конечно, не был моим другом, но я бы приблизил его к себе, если бы не боялся огорчить других. Увы! Бюсси оказался невольной причиной их гибели. До чего же я дошел, если жалею даже о своих врагах! Разумеется, все четверо были храбрые люди. Бог мой! Не обижайся, герцог, что я все это тебе говорю. Что поделаешь, Ла Валет, не по плечу тебе в любое время дня каждому встречному наносить удары шпагой. Но, друг любезный, если ты не забияка и не любитель приключений, то, во всяком случае, шутник, остряк и порою можешь дать добрый совет. Ты в курсе всех моих дел, как тот, более скромный друг, с которым я ни разу не испытал скуки.
— О ком вы изволите говорить, ваше величество? — спросил герцог.
— Тебе бы следовало на него походить, д’Эпернон.
— Но я должен хотя бы знать, о ком ваше величество так сожалеет.
— О, бедный мой Шико, где ты?
Д’Эпернон встал с обиженным видом.
— Ну, в чем дело? — спросил король.
— Похоже, ваше величество, сегодня у вас день воспоминаний. Но, по правде сказать, не всем это приятно.
— А почему?
— Да вот, может быть, и не подумав, вы сравнили меня с господином Шико, а я не очень польщен этим сравнением.
— Напрасно, д’Эпернон. С Шико я могу сравнить только того, кого люблю и кто меня любит. Это был верный и умный друг. — И Генрих глубоко вздохнул.
— Я полагаю, не ради того, чтобы я походил на мэтра Шико, вы сделали меня герцогом и пэром, — сказал д’Эпернон.
— Ладно, не будем попрекать друг друга, — произнес король с такой лукавой улыбкой, что гасконец, при всем своем уме и бесстыдстве, от этого немого укора почувствовал себя более неловко, чем если бы ему пришлось выслушать прямые упреки.