Единственные фигуры, оживлявшие, выделяясь на золотом фоне заката, уныние этой пустыни, были Реми и его спутница, которые, склонясь, прислушивались, не долетит ли до них какой-нибудь звук; да шагах в ста от них Анри, сохранявший все то же расстояние.
Опустилась ночь, темная, холодная; протяжно завыл северо-западный ветер, и вой этот в бескрайних просторах был страшнее безмолвия, которое ему предшествовало.
Реми остановил свою спутницу, положив руку на повод ее коня, и сказал:
— Сударыня, вы знаете, что я не поддаюсь страху, вы знаете, что я не сделал бы и шага назад ради спасения своей жизни. Так вот, сегодня вечером во мне творится что-то странное, какое-то непонятное оцепенение сковывает, парализует меня, запрещая мне двигаться дальше. Сударыня, не считайте это страхом, робостью, даже паникой, но, сударыня, должен вам признаться, как на духу: впервые в жизни… мне страшно.
Дама обернулась. Может быть, она не уловила всех этих грозных признаков, может быть, не увидела ничего тревожного.
— Он все еще здесь? — спросила она.
— О, теперь дело уже не в нем, — ответил Реми. — Прошу вас, о нем вы не думайте. Он один, а я, во всяком случае, стою одного человека. Нет, опасность, которая меня страшит или, вернее, которую я чую, угадываю инстинктом больше, чем разумом, опасность эта, которая приближается, угрожает нам, которая нас, может быть, уже обволакивает, — она совсем иного свойства. Она неизвестна, и потому-то она меня и страшит.
Дама покачала головой.
— Смотрите, сударыня, — снова заговорил Реми, — видите там ивы со склоненными темными кронами?
— Да.
— Рядом с ними стоит домик. Умоляю вас, поедемте туда, если там есть люди, мы попросим их приютить нас. Если он покинут, мы займем его. Не возражайте, молю вас.
Волнение Реми, его дрожащий голос, настойчивая убедительность его речей заставили спутницу уступить.
Она дернула поводья, и лошадь ее двинулась по направлению, указанному Реми.
Спустя несколько минут путники постучались в дверь домика, стоявшего под сенью ив. У их подножия журчал ручеек, окаймленный двумя рядами тростниковых зарослей и двумя зелеными лужайками. Позади этого кирпичного, крытого черепицей домика был садик, окруженный живой изгородью.
Все было пусто, безлюдно, заброшено.
Никто не ответил на долгий, упорный стук путников.
Недолго думая, Реми вынул нож, срезал ветку ивы, просунул ее между дверью и замком и с силой нажал.
Дверь открылась.
Реми стремительно вбежал в дом. За что бы он сейчас ни брался, все делалось им с лихорадочной поспешностью. Замок грубой работы соседского кузнеца уступил почти без сопротивления.
Реми быстро ввел свою спутницу в дом, захлопнул за собой дверь и задвинул тяжелый засов.
Забаррикадировавшись таким образом, он перевел дух, словно избавился от смертельной опасности.
Найдя наконец пристанище для своей госпожи, Реми помог ей устроиться поудобнее в единственной комнате второго этажа, где нащупал в темноте кровать, стол и стул.
Несколько успокоившись насчет своей спутницы, он сошел вниз и сквозь щель ставен стал следить за каждым движением графа дю Бушажа, который, увидев, что они вошли в дом, тотчас же приблизился к нему.
Размышления Анри были мрачны и вполне соответствовали мыслям Реми.
“Несомненно, — думал он, — какая-то опасность, неизвестная нам, но известная местным жителям, нависла над страной: тут свирепствует война, французы взяли или вскоре возьмут Антверпен; крестьяне, не помня себя от страха, ищут убежища в городах”.
Правдоподобное это объяснение все же не удовлетворило молодого человека. К тому же его тревожили мысли другого порядка.
“Какие у Реми и его госпожи могут быть дела в этих местах? — спрашивал он себя. — Какая властная необходимость заставляет их спешить навстречу опасности? О, я это узнаю — настало время заговорить с этой женщиной и навсегда покончить с сомнениями. Сейчас для этого самый благоприятный случай”.
Он направился было к домику, но тотчас остановился.
“Нет, нет, — сказал он себе, внезапно поддавшись сомнениям, которые часто возникают в сердцах влюбленных. — Нет, я буду страдать до конца. Разве не вольна она поступать, как ей угодно? Разве я уверен в том, что она знает, какую небылицу сочинил о ней этот негодяй Реми? Его одного хочу я привлечь к ответу за то, что он уверял, будто она никого не любит! Однако нужно и тут быть справедливым: неужели этот человек должен был выдать мне тайну своей госпожи? Нет, нет. Горе мое безысходно, и самое страшное, что я никого не могу в нем винить. Для полноты отчаяния мне не хватает только одного — узнать всю правду до конца, увидеть, как эта женщина, прибыв в лагерь, бросается на шею кому-либо из находящихся там дворян и говорит ему: ”Видишь, как я намучилась, и пойми, как я тебя люблю!" Что ж! Я последую за ней до конца. Я увижу то, что так страшусь увидеть, и умру от этого, избавив от лишнего труда мушкет или пушку. Увы! Ты знаешь, Господи, — добавил Анри во внезапном порыве, возникавшем иногда в его душе, полной веры и любви, — я не искал этой последней муки. Я, улыбаясь, шел навстречу смерти обдуманной, молчаливой, славной. Я хотел пасть на поле битвы с неким именем на устах — твоим, Господи! С неким именем в сердце — ее именем! Но Ты не восхотел этого, Ты вручаешь меня кончине, полной отчаяния, горечи и мук. Будь благословен, я принимаю ее!"
Затем, вспомнив дни томительного отчаяния и бессонные ночи, проведенные перед домом, где были глухи к его мольбам, он подумал, что, пожалуй, если бы не сомнение, терзавшее его сердце, положение его сейчас лучше, чем в Париже, ибо теперь он порой видит ее, слышит ее голос, ощущает, как аромат любимой женщины в дуновении ветра ласкает его лицо.
Поэтому, устремив взгляд на хижину, где она заперлась, он продолжал размышлять: “Но в ожидании смерти и пока она отдыхает в этом доме, я таюсь тут, среди деревьев, и еще жалуюсь — я, имеющий сейчас возможность слышать ее голос, если она заговорит, заметить ее тень за окном! О нет, нет, я не жалуюсь! Господи, Господи, я ведь еще слишком счастлив!”
И Анри улегся под ивами, склонившими над домиком свои раскидистые ветви; с неописуемой грустью внимал он журчанию воды, струившейся рядом с ним.
Вдруг он встрепенулся: порыв ветра донес до него грохот пушечных залпов.
“Ах, — подумал он, — я опоздал, штурм Антверпена начался”.
Первым побуждением Анри было вскочить, сесть на коня и помчаться туда, откуда доносился гул битвы. Но это означало расстаться с незнакомкой и умереть, не разрешив своих сомнений.
Если бы их пути не пересеклись, Анри неуклонно продолжал бы идти к своей цели, не оглядываясь назад, не вздыхая о прошлом, не сожалея о будущем, но неожиданная встреча пробудила в нем сомнения, а вместе с ними — нерешительность. Он остался.
Два часа пролежал он, чутко прислушиваясь к дальней пальбе и с недоумением спрашивая себя, что могут означать более мощные залпы, которые время от времени перекрывали все другие.
Он был далек от мысли, что они означают гибель судов его брата, взорванных неприятелем.
Наконец, около двух часов пополуночи, гул стал затихать; к половине третьего наступила полная тишина.
Однако грохот канонады, по-видимому, не был слышен в доме, или же, если он туда проник, временные обитатели дома не обратили на него внимания.
“В этот час, — говорил себе дю Бушаж, — Антверпен уже взят; за Антверпеном последует Гент, за Гентом Брюгге, и мне вскоре представится случай доблестно умереть. Но перед смертью я хочу узнать, ради чего эта женщина едет во французский лагерь”.
После грохота канонады в природе наконец воцарилась тишина. Жуаез, завернувшийся в плащ, лежал неподвижно. Его одолела дремота, против которой на исходе ночи воля человека бессильна, но вдруг его лошадь, пасшаяся неподалеку, начала прядать ушами и тревожно заржала.
Анри открыл глаза.
Лошадь, стоя на всех четырех ногах и повернув голову назад, вдыхала ветер, который, переменившись с приближением рассвета, дул теперь с юго-востока.