— О Боже! Граншан, вы в Париже! Сейчас я вам отопру, только говорите шепотом.
Он открыл дверь и шепотом спросил:
— Откуда держите путь?
— Из Меридора.
— Из Меридора?
— Да, любезный господин Реми, к несчастью, да!
— Входите, входите скорее. О Боже!
Сверху донесся голос дамы:
— Что, Реми, это привели лошадей?
— Нет, сударыня, еще не привели, — ответил Реми и, снова обратясь к старику, спросил:
— Что случилось, Граншан?
— Вы не догадываетесь? — спросил верный слуга.
— Увы, догадываюсь; но, ради Бога, не сообщайте ей это печальное известие сразу. Ах, каково ей будет, несчастной!
— Реми, Реми, — позвала дама, — вы, кажется, с кем-то разговариваете?
— Да, сударыня.
— Мне кажется, я узнаю голос.
— Верно, сударыня. Как ее подготовить, Граншан? Вот она.
Дама, сначала спустившаяся с третьего этажа во второй, теперь сошла вниз и появилась в конце коридора, который вел к входной двери.
— Кто здесь? — спросила она. — Никак это Граншан?
— Да, сударыня, это я, — печально ответил старик, обнажая седую голову.
— Граншан — ты! О Боже! Предчувствие не обмануло меня — мой отец умер!
— Да, сударыня, — ответил Граншан, забыв все предупреждения Реми. — Да, Меридор остался без хозяина.
Побледнев и на мгновение застыв на месте дама сохранила, однако, спокойствие и твердость: тяжкий удар не сломил ее.
Видя ее столь покорной судьбе и столь мрачной, Реми подошел к ней и ласково взял ее за руку.
— Как он умер? — спросила дама. — Скажите мне все, друг мой!
— Сударыня, господин барон уже некоторое время не вставал со своего кресла, а неделю назад с ним приключился третий удар. Он в последний раз с большим трудом произнес ваше имя, затем лишился речи и в ночь скончался.
Диана — а это, конечно же, была графиня де Монсоро — знаком поблагодарила старого слугу и, не сказав более ни слова, поднялась в спальню.
— Наконец-то она свободна, — прошептал Реми, еще более мрачный и бледный, чем она. — Идемте, Граншан, идемте!
Спальня дамы помещалась во втором этаже позади кабинета, окнами на улицу, и освещалась только небольшим оконцем, выходившим во двор.
Обставлена эта комната была богато, но от всего в ней веяло мрачностью. На штофных обоях лучшей в те времена аррсской работы были изображены последние эпизоды страстей Христовых. Дубовый резной аналой, перед ним — скамеечка того же дерева, украшенная такой же прекрасной резьбой. Кровать с витыми колоннами, тоже завешанная аррасским штофным пологом, и наконец, брюжский ковер — вот все убранство комнаты.
Нигде ни цветка, ни драгоценностей, ни позолоты; вместо золота и серебра — всюду дерево и темная бронза. В срезанном углу комнаты висел портрет мужчины в раме черного дерева; на него падал весь свет из окна, очевидно, прорубленного для этой цели.
Перед портретом дама опустилась на колени; ее сердце теснила скорбь, но глаза оставались сухими.
На этот безжизненный лик она устремила взор, полный неизъяснимой любви и нежности, словно надеясь, что благородное изображение оживет и откликнется.
Действительно — благородное; самое это определение казалось созданным для него.
Художник изобразил молодого человека лет двадцати восьми — тридцати; он лежал на софе полуодетый, из раны на обнаженной груди сочилась кровь; правая рука, вся изувеченная, свесилась с ложа, но еще сжимала обломок шпаги.
Веки раненого смежались, предвещая этим близкую кончину; бледность и страдание наложили на его лицо тот божественный отпечаток, который появляется лишь в минуту, когда человек оставляет земную жизнь для жизни вечной.
Вместо девиза, вместо всякого пояснения на раме под портретом красными, как кровь, буквами были начертаны слова:
Aut Caesar aut nihil[19].
Дама простерла к портрету руки и заговорила с ним так, как обычно говорят с Богом.
— Я умоляла тебя ждать, — сказала она, — хотя твоя возмущенная душа алкала мести; но ведь мертвые видят все — и ты, любовь моя, видел, что я осталась жить только для того, чтобы не стать отцеубийцей; мне надлежало умереть вместе с тобой, но моя смерть убила бы моего отца.
И еще — ты ведь знаешь, у твоего окровавленного, бездыханного тела я дала священный обет: я поклялась воздать кровью за кровь, смертью за смерть, но тогда кара за мое преступление пала бы на седую голову всеми почитаемого старца, который называл меня своим невинным чадом.
Ты ждал, мой любимый, ты ждал — благодарю тебя! Теперь я свободна; теперь последнее звено, приковывавшее меня к земле, разорвано Господом — да будет он благословен! Ныне — я вся твоя, прочь тайные козни! Я могу действовать в открытую, ибо теперь я никого не оставлю после себя на земле, и я вправе покинуть ее.
Она привстала на одном колене и поцеловала руку, казалось, свесившуюся за край рамы.
— Прости, друг мой, — прибавила она, — что глаза мои сухи; я выплакала все свои слезы на твоей могиле; вот почему их нет на моих глазах, которые ты так любил.
Спустя несколько месяцев я приду к тебе, и ты наконец ответишь мне, дорогая тень, с которой я столько говорила, никогда не получая ответа.
Умолкнув, Диана поднялась с колен так почтительно, словно кончила беседовать с самим Богом, и села на дубовую скамейку перед аналоем.
— Бедный отец! — прошептала она бесстрастным голосом, будто уже не принадлежавшим человеческому существу.
Затем она погрузилась в мрачное раздумье, по-видимому, помогавшее ей забыть о тяжком горе в настоящем и о несчастьях, пережитых в прошлом. Вдруг она встала, выпрямилась и, опершись рукой на спинку кресла, молвила:
— Да, так будет лучше. Реми!
Верный слуга, вероятно, сторожил у двери, так как явился в ту же минуту.
— Я здесь, сударыня, — сказал он.
— Достойный друг мой, брат мой, — начала Диана, — вы, единственный, кто знает меня в этом мире, проститесь со мной.
— Почему, сударыня?
— Потому что нам пришло время расстаться, Реми.
— Расстаться? — воскликнул молодой человек с такой скорбью в голосе, что его собеседница вздрогнула. — Что вы говорите, сударыня!
— Да, Реми. Эта месть, мною задуманная, представлялась мне благородной и чистой, покуда между нею и мной стояло препятствие, покуда я видела ее только на горизонте; все в этом мире величественно и прекрасно только издалека. Теперь, когда исполнение близится, теперь, когда препятствий больше нет, — я не отступаю, Реми, нет; но я не хочу увлечь за собой на путь преступления душу возвышенную и незапятнанную; поэтому, друг мой, вы оставите меня. Вся эта жизнь, проведенная в слезах, зачтется мне как искупление перед Богом и перед вами и, надеюсь, зачтется и вам; таким образом, вы, кто никогда не делал и не сделает зла, можете быть вдвойне уверены, что войдете в Царствие Небесное.
Реми выслушал слова графини де Монсоро с видом мрачным и почти надменным.
— Сударыня, — ответил он, — неужели вы вообразили, что перед вами трясущийся, расслабленный излишествами старец? Мне двадцать шесть лет, я полон сил, лишь по обманчивой видимости иссякших во мне. Если я, труп, вытащенный из могилы, еще живу, то лишь для того, чтобы совершить нечто ужасное, чтобы стать орудием воли Провидения. Так не отделяйте же никогда свой замысел от моего, сударыня, раз эти два мрачных замысла так долго обитали под одной кровлей; куда бы вы ни направлялись — я пойду с вами; что бы вы ни предприняли — я помогу вам; если же, сударыня, несмотря на мои мольбы, вы будете упорствовать в решении прогнать меня…
— О! — прошептала молодая женщина. — Прогнать вас! Какое слово вы произнесли, Реми!
— Если вы будете упорствовать в этом решении, — продолжал Реми, словно она ничего не сказала, — то я знаю, что мне делать, и наши долгие исследования, которые тогда станут бесполезными, завершатся для меня двумя ударами кинжала: один из них поразит сердце известного вам лица, другой — мое собственное.