На следующее утро мне вручили письмо от г-на де Шатобриана: его доставили накануне, но никто не рискнул меня разбудить; г-н де Шатобриан приглашал меня пожаловать к нему на завтрак в десять часов; было уже девять, и времени у меня оставалось в обрез; я вскочил с кровати и стал одеваться.
Мне уже давно хотелось познакомиться с г-ном де Шатобрианом. Мое восхищение им напоминало ребяческое восторженное поклонение; гениальный ум этого человека первым свернул с проторенной дороги и проложил нашей молодой литературе путь, по которому она следует с тех пор; он один вызвал больше ненависти, чем вся романтическая школа в целом; это утес, о который тщетно бились на протяжении пятидесяти лет волны зависти, все еще пытающиеся захлестнуть нас; это напильник, о который сточились зубы, чьи корни все еще пытаются укусить нас.
И потому, когда я поставил ногу на первую ступень лестницы, мое сердце едва не выпрыгнуло из груди. Мне казалось, что, будь я никому не известен, на меня в меньшей степени давила бы тяжесть его безмерного превосходства, ведь тогда не было бы мерила для сопоставления достигнутых нами высот, и я не имел бы возможности сказать, как Стромболи говорит горе Монте Роза: "Я всего лишь холм, но внутри меня скрывается вулкан".
Поднявшись на лестничную площадку, я остановился; сердце мое неистово билось; полагаю, что если бы мне предстояло постучаться в дверь конклава, то я колебался бы меньше. Возможно, в эту минуту г-н де Шатобриан думал, что я заставляю его ждать по недостатку вежливости, тогда как я не осмеливался переступить порог его комнаты из чувства почтения. Но тут послышались шаги коридорного, поднимавшегося по лестнице: я не мог больше оставаться перед дверью и постучал в нее; открыл мне сам г-н де Шатобриан.
Должно быть, он составил себе странное мнение о моих манерах, если только ему не стала понятна истинная причина моего замешательства: я запинался, словно провинциал, и не знал, пропустить ли мне его вперед или самому войти первым; полагаю, что если бы он спросил мое имя, то я, подобно г-ну Парсевалю, стоявшему перед Наполеоном, не знал бы, что ему ответить.
Но г-н де Шатобриан сделал лучше: он протянул мне руку.
На протяжении всего завтрака мы говорили о Франции; он поочередно затрагивал все политические вопросы, обсуждавшиеся в то время как с трибун, так и в клубах, и высказывал свое мнение с проницательностью гения, способного проникать в самую суть явлений и людей, знающего истинную цену убеждениям и интересам и не заблуждающегося ни по какому поводу. У меня осталась уверенность, что г-н де Шатобриан уже тогда сознавал, что партия, к которой он принадлежал, проиграла, и полагал, что будущее за республиканской формой правления, но он оставался верен своему делу скорее потому, что оно терпело неудачу, чем потому, что оно казалось ему правым. Такое свойственно всем, кто велик духом, и подобный человек отдает всего себя великому служению: если не женщинам, то королям, если не королям, то Господу.
Я не мог не заметить г-ну де Шатобриану, что его теории, роялистские по форме, были республиканскими по сути.
— Вас это удивляет? — с улыбкой спросил он меня.
Я признался, что это так.
— Охотно верю. Меня это удивляет еще больше, — продолжал он. — Я двигался вперед, сам того не желая, как гранитный валун, которого увлекает за собой поток, и вот теперь я подошел гораздо ближе к вам, чем вы ко мне!.. Вы видели Люцернского льва?
— Еще нет.
— Ну что ж, тогда давайте посетим его: это самый значительный памятник в городе; известно ли вам, в честь чего его воздвигли?
— В память о десятом августа.
— Именно так.
— Он красив?
— О, важнее другое: он хранит славную память.
— Да, но вот только одна незадача: кровь, пролитая за монархию, была куплена у республики, и смерть швейцарских гвардейцев была не чем иным, как предусмотренной платой по векселю.
— Это не умаляет величия их подвига, — возразил мне г-н де Шатобриан. — Ведь в то время было столько людей, позволявших опротестовывать свои векселя.
Как видно, здесь мы не сошлись в наших взглядах: такое, к несчастью, случается с убеждениями, в основе которых лежат противоположные принципы: всякий раз, когда необходимость их сближает, они легко ладят в вопросах теории, но тут же расходятся, когда дело касается практики.
Мы подошли к памятнику, построенному в некотором отдалении от города, в парке генерала Пфиффера. Это отвесная скала, у подножия которой находится круглый бассейн. В скале выдолблен грот шириной в сорок четыре фута и высотой в сорок восемь футов, а внутри него молодой скульптор из Констанца, по имени Ахорн, высек по проекту Торвальдсена, выполнившего модель из гипса, гигантское изваяние льва, пронзенного копьем, обломок которого остался в ране; умирающий лев закрывает своим телом щит с геральдическими лилиями, не имея сил более его защищать; над гротом выбиты слова:
HELVETIORUM FIDEI АС VIRTUE[20]
Под этой надписью перечислены имена офицеров и солдат, погибших 10 августа; офицеров там значится двадцать шесть, а солдат — семьсот шестьдесят.
Впрочем, этот памятник вызывает еще больший интерес в свете только что свершившейся новой революции, позволившей швейцарцам дать новое доказательство своей верности. Однако удивительно устроен мир: инвалид, охранявший этот памятник, много рассказывал нам о 10 августа, но ни словом не обмолвился о 29 июля. Та из двух катастроф, которая случилась совсем недавно, уже забыта, и объясняется это весьма просто: 1830 год низверг лишь короля, 1790-й низвергнул монархию.
Указав г-ну де Шатобриану на имена этих людей, в полной мере выполнивших взятые на себя обязательства, я спросил его:
— А если во Франции решили бы воздвигнуть подобный монумент, то какие дворянские имена, достойные встать в один ряд с этими простонародными именами, можно было бы начертать на надгробном камне монархии?
— Таких нет ни одного, — ответил мне г-н де Шатобриан.
— И у вас есть этому объяснение?
— Разумеется: мертвых нельзя убить.
Вся история Июльской революции была заключена в этих словах: дворянство — вот истинный щит монархии, и, пока монархия носила его на руке, она отражала угрозы внешних врагов и не давала разгореться гражданской войне; но в тот день, когда в приступе гнева она по неосторожности его разбила, у нее не стало чем защищать себя. Людовик XI умертвил знатных вассалов, Людовик XIII — знатных сеньоров, а Людовик XVI — аристократию, и потому, когда Карл X воззвал о помощи к д’Арманьякам, Монморанси и Лозенам, на его голос явились лишь тени и призраки.
— А теперь, — сказал мне г-н де Шатобриан, — если вы увидели все, что хотели увидеть, я приглашаю вас отправиться со мной кормить моих курочек.
— Ах да, вы мне напомнили кое о чем: когда я вчера заходил к вам в гостиницу, коридорный сказал мне, что вы вышли, чтобы предаться этому сельскому занятию. Неужели ваши планы уйти от дел заходят так далеко, что вы собираетесь стать фермером?
— А почему бы и нет? Такой человек, как я, жизнь которого определяли прихоти, поэзия, революции и изгнания во все концы света, вполне, мне кажется, был бы счастлив владеть фермой, но только не шале в этих горах, ибо я не люблю Альпы, а пастбищем в Нормандии или хутором в Бретани. Решительно, я полагаю, что таково будет мое призвание на старости лет.
— Позвольте в этом усомниться. Вспомните о Карле Пятом в монастыре святого Юста: вы не из тех императоров, кто отрекается, и не из тех королей, кого свергают с трона; вы из тех государей, кто умирает под парадным балдахином и кого хоронят, как Карла Великого, — с щитом в ногах, мечом на боку, короной на голове и со скипетром в руке.
— Осторожнее, мне давно не льстили, и я вполне способен поверить вашим словам. Идемте же кормить моих курочек!
Клянусь, мне хотелось пасть на колени перед этим человеком, настолько он казался мне великим и одновременно простым!..