— Не говорите так, мистер Глауб!
— Но это так, Сэмвайз! Я жалкий трус! Все мои мысли были только о ней. Я хотел хотя бы на минуту вновь с ней увидеться, чтобы проститься. Чтобы извиниться перед ней. Хотя бы просто в последний раз прижать её к себе.
Профессор дрожал всем телом и до щелчков заламывал свои пальцы. Я осторожно взял его руки в свои. Он до боли сжал их, но я старался не подавать виду.
— Я ежедневно видел её во снах. Я шёл за ней, но она всё сильнее отдалялась от меня. Я уже собрался уйти в странствия как сломленный, пока не решил проверить её, — у меня внутри что-то сжалось. Он правда сохранил её тело, — Она лежала всё такая же свежая и прекрасная. Только была холодна. Я не мог оставить её. Я лёг рядом с Либен и пролежал сутки, стиснув её в объятиях.
— А что было потом?
Профессор бросил на меня ледяной взгляд.
— А потом я решил, что обязан найти способ её воскресить. Дать себе еще один шанс. Это придало мне сил и оживило меня. Я нашел себе цель, которую жажду достигнуть любой ценой.
— А что же произойдет, когда вы её достигнете? — этот вопрос сам сорвался с моих губ и я горько пожалел о нём.
Профессор резко встал, причем грубо оттолкнув меня от себя, из-за чего я упал на бок.
— Не смей вставать у меня на пути, а уж тем более пытаться меня с него свести.
Мистер Глауб говорил холодно, без злости, но он явно был взбешен моими словами. Он не казался грозным, скорее, как обжигающе ледяная глыба. Но профессор не говорил, чтобы заткнуть меня. Он сказал это, чтобы убедить себя. Убедить себя в том, что он поступает верно, правильно. У него есть мечта, и он ни перед чем не остановится, чтобы достигнуть её, а для её достижения я, зачем-то, должен быть рядом, но зачем? А могут ли вообще двое людей, с разными мечтами, достигнуть единой цели? Потому что наши пути с профессором разминулись. Во многом благодаря аресту, а во многом благодаря моей трусости, но вы узнаете, в чём заключалась моя трусость, потому как она была полностью обоснована, если вообще можно каким-либо логичным образом обосновать страх.
Но что же касается мечты. Мечта одного способна вытеснить мечту другого. И я познал это на собственном горьком опыте. В нашем убежище я стал мечтать только о том, чтобы мистер Глауб смог обрести свое счастье. Смог наконец-то получить свободу и покой. Я искренне мечтал, чтобы мы в конце смогли реанимировать Либен Глауб, но в то же время я боялся этого момента. Ведь едва профессор обретет свое счастье, я перестану быть ему нужен. И это буквально сжигало меня изнутри. Я правда ревновал Лауфмана Глауба к его покойной супруге.
Глава 43
Феноменально как долго длится этот дождь. Вторые сутки он льется без остановки. Никогда в истории нашей империи не было таких проливных дождей. Мысль о том, что Боги способствуют написанию этих мемуаров, уже не кажется мне столь абсурдной как ранее. Не говоря уже о том, что я пишу уже второй день без остановки, питаясь лишь сухим куском хлеба и стаканом воды. Однако я не чувствую никакой физической усталости. Но я не должен разочаровать богов, я должен рассказать всю историю.
Маяк обзавелся новой привычкой, чем не мало трепал мне нервы. Он всюду следовал за мистером Глаубом, постоянно бормоча своё:
— Маякос… Косм… Косм… Маякос…
Так же он где-то раздобыл свою плеть, и поэтому наше убежище наполнилось звоном бубенцов.
Я не понимал смысла этого самобичевания, ведь Маяк, как и все остальные реанимированные образцы, не испытывал боли. Судя по всему, хлестание себя плетью вызвано его мышечной памятью. Просто как дело привычки. Всё бы ничего, но делал он это без перерыва и днём и ночью.
И по всей видимости он раздражал не только меня. Я нередко становился свидетелем нелепых диалогов Маяка и Оонт:
— Маякос…
— Заткнись.
— Косм…
— Заткнись.
— Маякос…
— Заткнись.
— Косм…
— Заткнись.
И так далее в том же ключе.
Ооно закатывал глаза каждый раз, когда слышал приближение звона бубенцов, а Оонд презрительно фыркала.
Однако они приняли его в свою семью. На его теле так же обнаружились окровавленные следы укусов. Даже среди мёртвых находились свои юродивые.
Но вся чудовищность заключалась в том, что душа Маяка навеки лишена покоя. Сломленные странствуют, чтобы встретить свою смерть и получить в ней утешения. Мы же заперли его душу, и теперь он до скончания веков будет нести свою боль. Эти же мысли посещали и профессора, однако он не хотел избавляться от Маяка, говоря:
— Он делает за меня мою работу. Я нахожу в его самобичевании нечто умиротворяющее. Мне гораздо легче видеть переживания со стороны. Они отвлекают меня от моих собственных.
Наши исследования на время заморозились. Мы встали перед настоящей ямой, если можно так выразиться. Однако один диалог вернул нам курс нашей предстоящей работы.
Мы с мистером Глаубом сидели возле нашей хижины и смотрели на ритмичные удары Маяка.
— Душа имеет большое значение, Сэмвайз.
— Я тоже так считаю, мистер Глауб.
Дзинь.
— Маякос…
— Нам не подходят души преступников, потому что они несут в себе воспоминания о своих злодеяниях.
Дзинь.
— Косм…
— Но нам и не подходят души сломленных, потому что они… они слишком слабы.
Дзинь.
— Маякос…
— Что же вы предлагаете, мистер Глауб?
— Я не знаю, Сэмми. Мы не можем проводить эксперименты на дворфах и гномах, потому что они тщательно чтят родоплеменные традиции и знают всё свое фамильное древо, начиная с пятиюродной тётушки по линии прадедушки их матери.
Дзинь.
— Маякос…
— Мы и не можем проводить эксперименты на эльфах, почти по тем же причинам. Исчезновение эльфа или представителя подгорного народа сильнее бросается в глазах народа. Мы могли бы, конечно, приобрести эльфа у работорговцев, но я боюсь, что эффект будет тот же, что и у сломленных.
— Но и гоблины и орки нам не подходят. Они малодушны и жестоки.
— Именно, Сэм.
Дзинь.
— Маякос…
— Остаются только люди?
— Остаются только люди, да и то не все. Когда у людей наступает переходный возраст их души особенно чувствительны и раздражительны. Если это городские, то их души черствеют.
— Значит нужны деревенские люди?
— Я тоже об этом задумывался, но у меня так же есть одна идея, которая может тебе не понравиться, — прикрыв глаза проговорил профессор.
— Какая же?
— Возможно, нам подойдут души детей.
Дзинь.
— Косм…
— Что вы такое говорите, это же бесчеловечно!
— Сэмми, — мистер Глауб посмотрел мне в глаза, — Люди всегда вспоминают про гуманность, когда у них нет иных аргументов. Я говорю про обреченных детей, выброшенных на улицы.
— Но у них же тоже есть жизни! — моему возмущению не было предела.
— Какие? Гнить в темницах за воровство или убийство? Попрошайничать? Бродяжничать? Или же чтобы их забрали в приют, где бы они до достижения совершеннолетия выстраивались перед незнакомыми семьями подобно куртизанкам в борделе, в надежде, что их выберут следующими? Сэм, ты и сам рос в приюте, ты должен знать какое это ужасное бремя.
Дзинь.
— Косм…
Я никогда не рассказывал мистеру Глаубу про свое детство. Даже не заикался. Я не знал откуда он узнал о нём. Но он был прав. Абсолютно прав. Это время ложных надежд было неописуемо болезненно. К десяти годам я, мальчишка, потерял надежду, что меня вообще кто-то решится усыновить. В основном люди забирают малышей, считая, что их можно воспитать для себя, вытеснить воспоминания об их детстве и прошлом. Но они не понимают, что взрослые дети с радостью забыли бы об этих кошмарах прошлого, если бы им показали любовь. Приют — почти тюрьма, где освобождение — настоящая викторина. Да, нам предоставляли кров, еду, моему приюту повезло даже в том, что нас научили чтению и письму, но и всё. Мы были узниками. А если тебе исполнялось шестнадцать лет, то тебя выгоняли на улицу, давая денег, которых хватило бы на недели две максимум. Мы были не нужны этому миру, и мы это понимали. Я это понимал в свои десять, потому в одиннадцать я решился сбежать. Я умер бы от голода на улице, если бы не случай. Но хватит. Хватит этих воспоминаний. Мы говорим о мистере Глаубе. А он, как всегда, прав, но я до сих пор не согласен с его правотой.