— Мы удивляемся, что у нас нет предприимчивых людей, но кто же решится на какое-нибудь предприятие, когда не видит ни в чём прочного ручательства, когда знает, что не сегодня так завтра по распоряжению правительства его законно ограбят и пустят по миру. Можно принять меры противу голода, наводнения, противу огня, моровой язвы, противу всяких бичей земных и небесных, но противу благодетельных распоряжений правительства — решительно нельзя принять никаких мер.
Несмотря на лёгкие и небольшие стилистические анахронизмы никак невозможно отнести эту печальную сентенцию хоть к какому-то — пусть недалёкому, но всё же — прошлому. По сути это сказано не просто о сегодняшнем, но, кажется, и о завтрашнем нашем дне…
Но кто же и когда всё это высказал?
Имя этого человека Николай Семёнович Мордвинов. А был он адмирал и президент Вольного экономического общества, а ещё — член Верховного уголовного суда по делу декабристов, единственный не подписавший смертный приговор. Записал же устную сентенцию Мордвинова сочинитель Нестор Кукольник, полагавший, что спасти Отечество способна лишь Рука Всевышнего.
Не сегодня, стало быть, о благих распоряжениях правительства говорилось, а ещё при Николае Первом. Чем это царствие порядка от верховной воли кончилось, достаточно известно.
Улыбки Москвы
Не то чтобы истосковались мы по своей Москве, но всё ж к весне второго учебного года вдруг ясно поняли, что надо возвращаться.
Быть учителем в школе — тяжёлое дело. В нашей таёжной, где в младших классах по сорок человек, и того было хуже. Корявый дикий Иркин пятиклассник не желал совершенно учиться, но ему никак нельзя было поставить двойку. Его за двойку отец истязал. Говорили даже, что он берёт сына за ноги и бьёт головой о стену. Уходили пятиклассники в тайгу и там без памяти валялись, выпив по бутылке портвейна… Всё это было, но помнятся всё-таки радости.
У меня в одиннадцатом классе оказалось двенадцать учеников. Тогда-то я и понял, что класс — это когда не более пятнадцати.
Уроки в одиннадцатом проходили так. Сначала был опрос. Он длился пять минут. Я ставил пять пятёрок и начинал урок. Читал и рассказывал. Рассказывал и читал. Таёжные ребята ничем не отличались от московских. Только они ничего не знали. Зато и слушали ж они!
То, что мы с Иркой были из Москвы, давало нам перед иными учителями неоспоримое преимущество. Наше учение было как бы из первых рук. Да так оно и было. Мы ж не программу им преподавали, не учебник. Пушкин? Вот вам Пушкин. Не что-нибудь, а вот он сам…
Как изумлённые глаза смотрели на меня, когда я говорил про то, что слышал своими ушами и своими же видел глазами… Рассказывал, как в нашей студенческой Девятой аудитории живой Евтушенко читал «Бабий Яр» и «Наследники Сталина», и был он молнии подобен… А потом являлись Алексей Марков и Игорь Кобзев, звали нас вернуться в народ, из которого все мы зачем-то вышли, и стенали, что их зажимают и травят:
— Не дайте повториться тридцать седьмому году!
Как приходил к нам импресарио Маяковского в поездках по Союзу Павел Ильич Лавут и рассказывал — не всё, конечно, — но всё-таки из первых рук…
Как профессор Головенченко рассказывал нам о попытках вернуть в Союз Ивана Бунина, и как сам лично по поручению этим занимался… «А я ему пишу, что так-то, мол, и так, а он мне отвечает, что пусть сперва в Союзе издадут его последние стихи… Ну а какие там стихи у старика! Так и не договорились. Хоть умер он, имея на руках советский паспорт!»
Как в этой же аудитории чтец по фамилии Русинов — белокурый красавец во фраке — читал из Седьмой главы «Онегина» («Когда благому просвещенью отдвинем более границ…»), а потом «Желание славы» и сразу «Красавице, которая нюхала табак» и уже выхватывал из нагрудного кармана белоснежный, затейливо уложенный платок, встряхивал его, слегка утирал увлажнённый лоб и комком, небрежно водворял в брючный карман… Так вот, оказывается, с платком-то как надлежит обращаться!
Здесь же Игорь Ильинский представлял в лицах «Сказку о Золотом Петушке», так игриво задавая скопцу вопрос: «И зачем ТЕБЕ девица?»… А Сурен Кочарян в колонном холле «под сводами» выпевал громокипящую «Одиссею» и потом говорил, что Гомера читать можно и нужно исключительно здесь…
Никакой военной подготовки, слава Богу, тогда в нашей школе не было, и когда через тридцать пять лет мы узнали, что уже в демократической России, в процветающем ныне Ханты-Мансийском округе, в нашем именно посёлке Пионерский какой-то солдафон загнал на марш-броске в противогазе до смерти здешнего десятиклассника, — ужаснулись и не могли поверить, что это случилось там, где мы когда-то пытались сеять разумное по мере сил…
Тогда же, в шестьдесят седьмом году, когда труп генералиссимуса зашевелился и опять засмердело, я изо дня в день на уроках истории делал десятому классу прививки от позорной болезни и говорил, что, если кто-нибудь из них когда-нибудь, кому-нибудь поверит, будто в Сталине есть что-то и «хорошее», — приду и прокляну. Вот только, каюсь, Ленина я им преподносил яко Иисуса. Как сам тогда понимал.
Ирке в девятом классе неожиданно задали вопрос. Был вопрос этот задан смущённо. Не потому что смущала тема, а просто самим ребятам вопрос казался нелепым: «Мы понимаем, конечно, что этого не может быть, но кто-то говорил…»
— Ирина Львовна, а правда, что иногда… так говорят… что иногда русские… женятся… на еврейках?
Ирина Львовна расхохоталась и сказала, что правда:
— Вот я еврейка, а русский Вячеслав Трофимович — мой муж.
Девятый ошалел.
Здесь сразу надо пояснить, что межнациональной темы не было в вопросе. Просто они евреев не видали (верней, видали, но о том не знали: в Сибири темы этой не было!) и думали, что это что-то далёкое и непонятное, как, скажем, «неразумные хазары»… И вот вдруг оказалось, что евреи — это просто — их любимая Ирина Львовна. И льщу себя надеждой, что более никогда в их жизни вопроса в этом не было.
Всё это хорошо, но и свою жизнь, мы поняли, пора выстраивать.
* * *
Москва ласково нам улыбнулась и обозначила проблемы.
Ирке нужна была работа, а мне аспирантура, где неплохо платят за то, что ты чему-то учишься сверх вуза. Мы именно так предполагали дальше жить.
Москва, однако, никакой работы Ирке без московской прописки не давала. Конечно, иногородний (по прописке) женский пол (к нему-то Ирка и принадлежала) мог получить прописку, выйдя замуж за прописанного москвича, к примеру, за меня. И я бы тоже мог для этого, вообще-то говоря, жениться, поскольку был уже заочно разведён. Но не имел я об разводе документа. Свидетельство о разводе получить, конечно, я бы мог, но только уплатив государству за это счастье сто рублей, назначенные мне судом заочным. Когда в посёлке Пионерский нас известил московский суд об этой сотне, мы усмехнулись: при наших северных надбавках сто рублей не вызвали бы сильных напряжений. Поэтому мы и не заплатили. А! — сказали мы себе. — Ерунда! И вот, приехавши в Москву, мы ясно поняли, совсем по Зощенко, что нет, не ерунда. Теперь необходимая сумма выкупа из первого брака сделалась для нас ну просто нереальной и казалась оттого чудовищно преувеличенной.
В Сибири, повторюсь, мы жили в денежном отношении довольно припеваючи, и даже то, что я отсылал в Москву первой своей жене, нас в общем не обременяло. Мы легко выписывали московские журналы, покупали много книг, каких не достать было в Москве, я купил ружьё, у нас была шикарная радиола «Эстония» и магнитофонная приставка «Нота»… В те времена и на многие десятилетия потом это был единственный раз, когда мы располагали средствами, для нас вполне достаточными, и разучились думать о деньгах.
Учителя-коллеги частенько спрашивали:
— Ну, как там у вас на книжке — тысчонка уже имеется?