Приготовление к новой жизни
Славка! Славка!
Здравствуй мой дорогой Славка. Мало сказать, что я жму твою руку. Я обнимаю твои могучие солдатские плечи.
Здравствуй, мой искренний Славка.
Сволочь ты такая, и я тоже большая сволочь. Плохо мне сейчас, Славик, плохо мне и тяжело, потому что нет у меня настоящего друга. Нет как нет. Как глупо тогда мы с тобой поссорились, как глупо эта ссора испортила тебе несколько лет жизни. Ведь если бы не было этой ссоры, учились бы мы, пожалуй, вместе. И вместе бы делали дела. Писать я почти ничего не пишу. А если и пишу, то пишу так, чтобы нельзя было наплевать на меня и разорвать моё сердце. Когда я напечатал «Дождь» (ты его помнишь?), меня же совершенно смешали с грязью. То есть народ, так сказать «толпа», приняла рассказ довольно хорошо. Некоторым он очень понравился. Это меня радовало. Но люди, мнение которых я сдуру, по наивности, ценил выше других, буквально наплевали мне в рожу. Я помню, ты тогда очень меня поддержал, когда сказал, что тебе рассказ понравился.
После этого, Славик, я постепенно скатился, потому что рассказ я писал от чистого сердца и с чувством… Это всё же моё чувство, и мне оно важно…
Я не знаю, могу ли я и буду ли я писать. Но мне кажется, что не писать я не могу. А в общем, пусть всё идёт к дьяволам. Мне хочется лишь покоя. Покоя душевного…
Мне не хватает тебя, человека, который сказал бы: «Юрка, да брось ты. Всё в порядке!» И протянул мне «петушка».
С горя занялся я рисованием. Поступил (у нас там, в ин-те) на курсы рисования (вторая специальность). Увлёкся и увлекаюсь до сих пор. Снова и снова жалею, что нет тебя. Ведь из тебя бы, пожалуй, вышел толк в этом деле.
Плохо и плохо мне, Славка, и писать я кончаю. И писать я буду теперь тебе чаще и интересней.
Прости меня за безалаберность.
Твой, если нужен кому-нибудь,
ЮрКоваль
Конечно, я в ответ ему писал. Но что писал, не знаю. Не каждый же, подобно мне, сохраняет почти любой исписанный клочок бумаги. Юрке это было не нужно. Он жил плотоядно, шёл вперёд и вперёд, всё пробуя на цвет, на запах и на вкус, пока не прошёл свой Остров Истины. Я же всё сохранял и накапливал. До будущих времён.
Вот эти будущие давно и наступили. А я всё ещё — между Юркиным Островом голых женщин и Островом большого вна.
Больше трёх лет не было меня, а Юрка всё обо мне хлопотал:
Кончается третий год нашей разлуки. Осенью ты снова начнёшь штатский образ жизни. За три года я сделал кое-что и надеюсь, что всё это не пропадёт и для тебя.
Славка, в сущности я подготовил для тебя почву и думаю, что ты это понимаешь. Ты приедешь и бросишь в почву мощное семя. И взойдёт из этого семени, бремени, племени могутная нива, и заколосишься ты великими деяниями и великими помыслами. Так что, Славка, приезжай, голуба, а почва у меня — люкс, чернозём.
* * *
Собственно новая жизнь не сразу началась после смерти Таракана и даже не после Двадцатого съезда. Тогда было только брожение умов и разговоры, особенно после того, как стали возвращаться лагерники. А жизнь сама, Вита Нова, началась с пятьдесят седьмого года (фестиваль молодёжи в Москве, выставка Пикассо в Питере, первые проблески свободы нравов, уже Окуджава запел), и всё это было без меня.
В пятьдесят восьмом, зимой, получил я краткосрочный отпуск и прикатил в Москву. Даже на тихой Машковке фасадные лестничные окна ещё хранили весёлые фестивальные росписи.
Сразу меня навестила ангелоподобная девочка из Королевства кривых зеркал. Она пришла с незнаемой мною подругой. Обе были студентки. И я всё думал: а зачем же подруга? Получалось так, что свобода нравов до девочки моей даже в ранних степенях ещё не докатилась.
Мы сидели за круглым нашим столом, покрытом тяжёлой гобеленовой скатертью. Я закурил. Когда загасил спичку, девочка моя меня спросила:
— А почему же ты не предлагаешь?
— К-кому?!
— Алле.
Я поперхнулся дымом. «Постой, постой, — сказал я себе, — ведь ты же слышал уже о свободе нравов, скорее извинись и предложи…»
А на устах моих — ну просто слово замерло, и руки одеревенели.
— А что же… Алла? — я пролепетал.
— Ну да, Алла курит.
— Ах, конечно, конечно…
Но как же физически трудно, как противоестественно было протянуть пачку сигарет и поднести зажжённую спичку к лицу этой неуместной подруги!
А вот когда я ещё через год уже совсем вернулся, Коваль открыл мне глаза на многие и более удивительные вещи. Ну, например, что Репин не самый великий художник. Услышать это было тяжело. Или такое: что разные великие произведения родного искусства создавал не народ, а сам, представьте, непосредственно, сидел у столика Лев Николаевич, обложившись источниками, и макал в чернильницу перо; или какой-нибудь Глинка — тоже сам, один у рояля прихлёбывал красное вино и (пока не нагрянул Кукольник) музыку сочинял… Вот те на! Нам ведь раньше говорили: народ, мол, создаёт, а они лишь только записывают. Вон оно что оказалось!
Девятнадцатое октября
Я вернулся 19 октября 1959 года.
Эшелон не дополз до Ленинградского вокзала и отдувался на разъездах. Мы прыгнули на промасленную землю Москвы и сразу сделались пьяны. Мы элегантно перекинули шинели через руку и подняли чемоданы.
Нас ждал патруль. Высокий офицер и два солдата, один пониже другого, стояли, как три призёра на своих пьедесталах.
Наша радость умерла у ног старшего лейтенанта.
— Надеть шинеля!
Зато ничто не помешало нам расхватать такси.
На углу моей улицы я простился с Кацманом, Авериным и Серёгой Беджаняном. Было девять часов утра.
Я видел мои парадные, мои подворотни и не верил, что время ушло. Лица домов сохранили прежнее выражение, и на моей лестнице всё так же пахло жареным луком.
Я долго стоял перед дверью, потом достал ключ, хранимый три года, и перешёл порог.
Никого дома не было, и я заметался. Мне казалось, что я ушёл отсюда в далёком детстве, и я скакал по квартире, как щенок, которого выпустили погулять.
Наша узкая тёмная уборная разморила меня теплом воспоминаний. Давным-давно, задыхаясь от восторга, я кричал отсюда фальцетом:
— Здесь русский дух! Здесь Русью пахнет!
Всё, что было до службы, — всё было детство, и детство было позади. Я знал то, чего не знали другие. Я был закалён и опытен. Я видел жизнь в разрезе.
Захлебнувшись ароматом детства и сознанием значительности нового себя, я не знал, что мне сделать. Логика ветерана подсказывала выпивку, но я был один.
Наконец я вспомнил о бане. Баня была напротив, и там, во дворе работала палатка с пивом. Не переодевшись, я скатился вниз по лестнице.
У палатки шумно дышала маленькая толпа хрипящих и плюющих людей. Жёлтая пена текла под ногами, как мыльная вода, выплеснутая из шаек, и пиво припахивало мочалкой.
Пропуская в себя глоток за глотком, я счастливо вертел глазами поверх ободка кружки. Наши взгляды встретились. Он приглашал к беседе. Я не был против и ждал.
Он начал:
— В отпуск?
— Совсем.
— Давно?
— Да только что! Вот выскочил пива выпить…
— Только что? И пиво пьёшь? Надо чего покрепче.
Я поднёс кружку ко рту и издал мычание с интонацией извинения. Скорые глазки моего собеседника сделались добрыми.
— Давай-ка ещё по кружечке. Нет-нет! Я угощаю. Брось! Я сам таким был. Вот так… Как думаешь устраиваться? Не спеши. У тебя все права. Приходишь — понял? — так и так, родине отдал… Каждый уважать обязан. Пока погуляй. Денег нет, небось? В Москве за так не разгуляешься! Беленькая — двадцать один двадцать, а где их взять? То-то… Пей, пей!.. Можно умненько. Думаешь, я её в магазине беру? У меня сестра на химзаводе работает. Ну, там спиртик… ша! Понял? Вот так. Восемнадцать рублей пол-литра — это литр? И полезнее. А так её покупать — штанов не хватит! Пьёшь спирт-то?