Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот так вот просто, ясно и понятно разгадала старая няня Даша своему воспитаннику Виталику вечную загадку человеческой души. Было это ещё в начале тридцатых годов. А в самом конце того, двадцатого века профессор Виталий Свинцов этим рассказом няни предварил свою статью о вере и неверии русских писателей в журнале «Вопросы литературы» (Сентябрь — Октябрь 1998). Я же рассказом няни взял и воспользовался для своих причин.

Без этого рассказа мне трудно было бы приблизиться к тому, что хочу передать. Теперь же, после няни, сказать могу, и без обиняков.

Я, грешный, знал человека святой души.

Он просто-напросто служил редактором в том самом институте информации, куда и я был вынужден прийти, вернувшись из Сибири. Сначала ничего такого я о нём не знал. Меня предупредили, что он чудаковат. И правда.

Яков Никонович стоял в коридоре и курил «Беломор». Роста он был небольшого, даже несколько ниже меня. Но голова была высокой, и высокий лоб. Щёки впалые, а нос мясистый, и глаза, пожалуй, слишком близки к носу, но добрые, что сразу стало видно. Он немного смущался, но, как впоследствии выяснилось, — всегда. Мы познакомились, и он, немного смущаясь, сказал:

— Надо лишние слова убирать. Они ведь тиражируются, а это бумага. Уберёте несколько лишних слов — сохраните живое дерево…

Родом Яков Никонович был из Могилёва, но после войны жил в Ленинграде, по уши в этот город влюблённый. А прежде воевал, был жестоко изранен на Невском Пятачке, одном из самых страшных мест войны.

Переехав в Москву, стал зарабатывать себе квартиру. Каждый вечер, после редакторской службы, по выходным и во время отпуска Яков Никонович бесплатно трудился на стройке, ввиду чего через два года должен был получить квартиру. В ожидании такого предстоящего счастья он, ещё мыкаясь по общежитиям, женился.

Когда подошло время квартиры и общежитие было сдано, Яков Никонович окончательно понял, что жена его совсем не тот человек… Он передал квартиру жене, развёлся и стал жить нигде.

У него был чемоданчик с металлическими углами, точно такой, как те, на которых мы с Ковалём и Вовкой Митрошиным наигрывали «Бэ-са-мэ мучо…». Яков Никонович звал свой чемоданчик «баклажан», носил в нём смену белья, бритву и зубную щётку, а в обеденный перерыв, сидя за рабочим своим столом, клал на «баклажан» голову и засыпал.

Назадолго до моего с ним знакомства Яков Никонович, слава Богу, снова женился и очень счастливо. У жены его были две комнаты в арбатском переулке. Ему уже перевалило за пятьдесят, и наконец он начал жить.

Больше всего на свете Яков Никонович любил музыку, прекрасно её знал, они с женой посещали все лучшие концерты, а когда мы с ним сдружились, он про себя (я это знаю) очень огорчался, что я не хожу ни в консерваторию, ни в Зал Чайковского.

Вот я пишу о нём и чувствую: не то. И как мне рассказать об этом человеке?

Он был так добр и мягок, а сломить его было нельзя.

Он любил меня, я это тоже знаю. А почему? Просто мне выпало счастье.

Он оказал мне маленькую неоценимую услугу. Было ещё то время, когда все друг у друга «стреляли»: рубль, два или три — до получки. У Якова Никоновича я тоже часто прихватывал. И он однажды мне сказал:

— Слава, вы… будьте осторожней…

Я сначала не понял. А Яков Никонович опустил глаза и так сказал:

— Вы забываете…

И тут я понял.

Я не всегда возвращал ему эти рубли… Я просто забывал! Он никогда мне об этом бы не напомнил и с радостью б о рубликах забыл, но он же понимал, что я могу когда-нибудь забыть про долг другому человеку. И, спасая меня от этой возможной для меня беды, начал мучительный для себя самого разговор. Я стёр с глаз эту пелену и больше никогда не забываю. Таким был Яков Никонович другом.

Только после его смерти я узнал, что был он инвалидом войны; он тщательно это ото всех скрывал: не хотел пользоваться. Временами он на несколько часов терял зрение, и каждый раз не знал: вернётся ли оно? Он никого не обременял и где только мог брал на себя наши грузы.

Когда умерла моя мама, я попросил Ирину позвонить Якову Никоновичу и передать, что не выйду завтра на работу. Он сказал: я приеду. Я взял трубку:

— Яков Никонович, зачем? До завтра делать ничего не нужно…

— Я приеду. Я так хочу.

— Ну зачем, на ночь глядя?

— Я приеду.

Он приехал и провёл со мною ночь, и я не знаю, чтоб я делал, если бы он не приехал.

Он всегда знал, что нужно делать. И делал без промедления.

Я ушёл на другую работу: нужно было вытягивать семью. Яков Никонович всё прекрасно понимал, но мой уход пережил тяжело. Всё было б ничего, и наша дружба не ослабевала, но у него стало отказывать сердце. Он этого не признавал и заставлял сердце работать. По утрам качал пресс (всё казалось ему, что намечается животик), ворочал гири. Подходило время отпуска, а отпуск теперь был всегда один: путешествие на мопеде.

Жена просила не ехать, а Яков Никонович говорил:

— Ничего. Мне бы только сесть в седло!

Ближе к вечеру мне на службу позвонили со старой работы. Яков Никонович свалился в инфаркте в тридцати километрах от Москвы и лежал в Одинцове, в больнице. Я прикинул различные обстоятельства и решил, что поеду с утра.

Утром застал его в морге.

Он бы не прикидывал. Он бы меня застал. В его душе жили ангелы, а у меня, как «в миру самое многое», всё только пополам.

Федот Сучков

…и тронет душу печаль, которую Борис Викторович <Шергин> называл «весельем сердечным».

Юрий Коваль

Будучи главным редактором всесоюзного государственного издательства «Книжная палата», я по какой-то надобности зашёл как-то в «отдел распространения». Существовали в те времена в советских книжных издательствах такие отделы из двух-трёх человек. Задача их состояла в том, чтоб отсылать «тематические планы» издательств в единую книготорговую организацию страны под именем «Союзкнига», получать от неё заказы и оформлять договора. Проблем с реализацией тогда ещё не знали, потому что всё распределялось по централизованной системе, а книга, хоть чуточку приличная, была ужасный дефицит. Но речь не об этом. Был тогда, кажется, 1990 год, лето.

Заглянул я в отдел по какому-то пустяку. Я был, должно быть, неважнецким главным редактором, и если мне кто-нибудь был нужен, не вызывал сотрудника в кабинет, а шёл его разыскивать. Пустяка, за которым я пришёл, не оказалось, но тут одна сотрудница отдела спросила меня, знаю ли я Федота Сучкова. Имя было мне знакомо. Когда-то, уже давно, году в шестьдесят шестом, вышла чуть ли не первая для нас тогда книга Андрея Платонова с предисловием какого-то Ф. Сучкова. Предисловие было отличным и необычным, а имя — Сучков — показалось мне каким-то некрасивым. Потому я имя и запомнил.

— Не он ли? — спросил я сотрудницу.

Оказалось, что он. И ещё оказалось, что сотрудница с ним знакома, бывает у него в мастерской (он, Сучков, выяснилось, был ещё и скульптор, и художник) и что есть у него такая замечательная вещь: компактная «Мини-история русской литературы» — от самого начала и до наших дней. Вот если бы её издать!

В условленный день я пошёл к Сучкову. Мастерская была, как водится, в подвале, между Петровскими воротами и Цветным бульваром, в одном из Колобовских переулков.

Федот Федотович Сучков оказался сам до чрезвычайности скульптурен. Когда, уже потом, я рассмотрел выполненные им скульптурные портреты — Платонова, Шаламова, Домбровского и Пастернака, — я всматривался в них и видел не только портретное сходство, чувствовал не только внутреннюю силу их творческого духа, но, не поверите, я как бы перечитывал их книги. Не зря же одно стихотворение Сучкова кончается строкой:

Мне хочется слепить лицо души…
128
{"b":"429899","o":1}