Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот я с грузом непомерных знаний пошёл в первый класс мужской средней школы № 2 города Краснодара. Я там ничего не мог понять. Мы сидели по трое на партах, не снимая пальто. Тетрадей не было. Их сшивали из каких-то запечатанных листов, а мы писали между строк. Я писал то, что и все, и учительница так и не смогла понять, что писать и читать я и так уже умею. Мой сосед показал мне блокнотик, где он записывал названия кинофильмов, которые он посмотрел. Мне эти названия ничего не говорили, а то, что он тоже умеет писать, меня не удивляло. Я запомнил название «Два бойца» и схожее «Два раза», которое в списке повторялось. Я об этом сказал, но сосед пояснил, что «два раза» не название, а пометка о том, что это кино он видел два раза. Мы так увлеклись разговором, что учительница подняла меня и в наказание заставила вслух прочитать что-то из учебника. Я прочитал.

У неё округлились глаза, и она, забыв, что я нарушитель, закричала:

— Пять! Пять! Пять с крестом!

Как-то меня остановил внизу, в вестибюле, директор школы. Он был высокий, седой и очень худой. В шинели. Без улыбки, сухо и строго спросил:

— Мать на фронте?

И дал мне ордер на ботинки.

В Москву! В Москву!

В доме стали бывать военные. Не такие, в шинелях, которые увели тётю Веру, а весёлые, шумные. Командиры. Военные гости принесли вино, угощали. Наши отказывались, а один командир сказал:

— Это же сухое вино!

Я удивился, спросил, и тогда командир объяснил, что сухое — это такое вино, что можно опустить палец в стакан, а вынешь, и палец сухой.

Этим знанием я довольствовался несколько лет.

Был май, год Сорок Пятый. И вот случился переполох. Не помню, чем я был занят, когда возник этот шум. Все бежали во двор. Там командиры стреляли вверх из пистолетов. Женщины плакали и смеялись. И тогда я услышал слово:

— Победа!

А баба Дуня сказала, что теперь моя мама скоро вернётся ко мне.

Но мама вернулась нескоро.

Прошло девять месяцев. Было тёмное зимнее утро. Я проснулся от шума за дверью и как-то сразу всё понял. Дверь приоткрылась и… Не буду про это писать.

В последнее время все меня уверяли, что маму я не узнаю, что был слишком мал, что не могу её помнить, от мая сорок первого прошло почти пять лет, а мне тогда было только четыре, значит, с мамой я прожил меньше, чем без мамы, и не видел её фотографий…

Я не спорил. Зачем было спорить? И мне не надо было фотографий. Я помнил маму и видел её так же отчётливо, как наутро после того, как она читала мне перед сном «Айболита».

Потом мама доставала подарки. Подарки были замечательные. Нас, мальчишек, было трое. Ромка был на год младше меня, а Вовка на три года старше. Это они вернулись в Краснодар из Мары. Мама вынимала из вещмешка разные вещички:

— Это Вове, а это Ромочке…

Тётя Надя, их мама, пронзительно вскрикивала:

— Ну что ты, Ирочка, зачем! Не надо!

Вовка вёл себя сдержанно, а Ромка наливался слезами и дёргал маму свою за подол:

— Молчи! Не тебе дают…

Мне достался костюмчик, свойства которого я не мог определить, и ещё ичиги — черкесские мягкие сапоги на мягкой подошве. Бог весть, каким судьбами утопали они в Германию и теперь воротились домой.

Сели за стол, что-то ели, и так было радостно. А мама совсем молодая и такая красивая, что на неё трудно смотреть. Маленький Мишка стучал по столу обеденной ложкой, мешал разговорам. Мама взяла его на руки. Мишка обрадовался, изловчился и стукнул. У ордена Красной Звезды отскочила эмаль с нижнего луча. Все всполошились, но мама махнула рукой и всех успокоила. И верно, чего беспокоиться — у неё же таких было два.

Не знаю, сколько времени прошло, и вот мы едем в Москву. Мы сидим с мамой на нижней полке, но не одни. И напротив, и наверху, и кругом множество всякого народу, поезд часто останавливается, подолгу стоит, я замираю от страха:

— Мама, а нас не высадят?

К сорок пятому году жизнь в России пошла по железным путям. Все куда-то откуда-то ехали. На вокзалах творилось ужасное. Отзвуки этого хаоса каждый день залетали в наш краснодарский дом. Взрослые приходили с вокзала, ещё не остывшие, и в горячке, глотая слова, взахлёб рассказывали, как пробивали кому-то дорогу в вагон, как Он, молодец, прорвался, ухватился за поручни, влез, а потом открыл окно, как Его оттеснили, а Он снова — и принял чемодан, а Она — как же я? — а Тот (другой) просунул и Её в окошко… А поезд тронулся и встал. И патрули пошли по вагонам, стали высаживать, чуть наших не высадили, хорошо, Он догадался сказать (показать, доказать)…

Это стало у нас одной из любимых игр. На полу мы составляли из каких-то коробочек поезд, доверху закидывали вагоны всякой мелочью, трогались, а потом начинали «высаживать», а попросту — выкидывать наших пассажиров в разные стороны.

Но мама меня успокоила. Она же была капитан, в орденах и со всякими предписаниями. Никто нас не тронул. Поезд шёл через Сталинград, потому что мосты через Дон были разрушены, так что от Краснодара до Москвы мы ехали шестеро суток.

Помимо прочих, Москва тянула меня ещё одним соблазном. Дело в том, что в последнюю краснодарскую зиму в нашем доме (не помню, откуда) появились коньки. Две такие почернелые, старенькие «снегурки», принесшие всем нам троим неисчислимые радости и наслажденья. Распределялись эти «снегурки» так: сначала катался на них старший, Вовка, когда был свободен от школы, уроков и прочего. А когда он был занят… О, тогда всё снежное королевство принадлежало нам с Ромкой.

Коньки оказались тем хороши, что их было два, и значит, делились они ровно пополам. Мы делили их с Ромкой. Прикручивали верёвкой один конёк на правый валенок и, отталкиваясь левым, а правым скользя, неслись по-над снежным покровом, как низко летящие птицы.

Но однажды тётя Надя, Вовки-Ромкина мама, сказала, что её московские брат и сестра (мои дядя Володя и тётя Наташа) до войны были ярыми конькобежцами, что у них было, у каждого, по паре коньков — не «снегурок», а каких-то особенных, — но мало того, коньки эти были привинчены к настоящим кожаным ботинкам, то есть были они — «на ботинках»!

Не то чтобы обладать такими сокровищами (это уж слишком), но видеть их, и не где-то, а дома, держать, в руках и даже, может быть… Таково было первое моё вожделенье, в которое воплотилась Москва.

Москва

Cовсем не помню, как мы приехали. То есть, как остановился поезд и мама что-нибудь, наверное, сказала, что вот, дескать, и Москва… Как выходили из вагона, как вещи несли, встречал ли кто, как добирались от Казанского вокзала, — ничего этого отчего-то не помню. Как будто бы за время пути я снова оказался в животике у мамы и родился уже дома, умея ходить, говорить и во что-то одетым.

Вот тут-то я и заметался и стал всё оглядывать. Оказалось, что живём мы в третьем этаже трёхэтажного дома, а подъезд наш — парадный, в нём четыре квартиры. Мы сюда переехали перед самой войной и жили теперь не у Красных Ворот, а на Земляном Валу, точнее, на улице Машкова, на Машковке, как все говорили.

Вообще-то исконное, подлинное имя этой нашей улицы было иное. Ещё в XVIII веке, когда и улица ещё не сложилась, а просто было место, обосновались тут посадские люди. И так они славно здесь устроились и хорошо так прижились, что меж собою стали звать своё место Добрая слободка. Имя это потом перешло и на улицу. В «Путеводителе по Москве» 1916 года указано, что Мировой Судья, один из шести десятков московских мировых, принимает по адресу: ул. Добрая слободка, 4 «ежедневно, кроме понед. и 2-го числа каждого мес. с 9 ½ — 11 ½ ч. дня».

Конечно, когда мы сюда заселились, улица уже давно была — Машкова. До 1922 года советская власть старое название как-то терпела (или просто руки не доходили), а тут и терпение кончилось: да что же это за название такое паршивое — Добрая слободка? Старорежимность и вообще какой-то дряблый гуманизм!

27
{"b":"429899","o":1}