Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Без языка

Посвящается Екатерине Юрьевне Гениевой, как и было обещано, когда я публично прочитал эту главу в Овальном зале Иностранки.

И всё отчётливей я чувствую: выдавливает меня из сферы человеческих общений напирающий английский язык. А не ему ль я отдал своих почти пятнадцать лет?

В третьем классе явилась к нам новая учительница, довольно миниатюрная брюнетка с тяжеловесным именем Саламыда Давыдовна. Мы раскрыли учебники и на первой странице увидали родимую пятиконечную звезду, а под ней непонятную подпись.

— Э ста-а-а, — произнесла Саламыда Давыдовна.

Это было легко. Игра могла бы получиться. Но выяснилось сразу, что это не игра, но и не жизнь. И только много-много лет спустя я как-то догадался, что добрая наша училка, непонятно чего от нас хотящая, звалась возвышенно и просто: Суламифь Давидовна.

Зато в пятом классе возникла Вера Михайловна Ш. Тут разговор особый. Ей было от силы двадцать два, и — не скажу про себя, был мало развит, — но в целом пятый «а», состоящий в основном из второгодников-рецидивистов, взыграл. Вера Михайловна оказалась не то что красавицей… Красавица, она скорей бы всех оцепенила. А из облика Веры Михайловны струилось нечто, что сразу привело мужской пятый класс в первобытное состояние.

Чувствуя приближение конца урока, Вера Михайловна начинала медленно отступать к дверям, стараясь делать это незаметно. Но зоркие глаза половых бандитов манёвр, конечно, замечали, и класс уже готовился к прыжку. Вот треснула первая трель, и Вера Михайловна рванулась, а ей наперерез скачут дикие кони. Она окружена, прижата к стенке, отбивается классным журналом, но копыта стучат, малорослые жеребцы жмут добычу под весёлое вольное ржанье. Так английский язык становился любимым предметом, потому что выяснилось вдруг, что для пятого «а» этот язык — природный.

И всё же пятый «а» шестым не стал. В конце учебного года он разошёлся почти весь по школам строгого режима, а также по колониям и тюрьмам. Остатки раскидали по другим шестым.

Тут я стал погружаться в беспризорность. Шестой «а» тоже походил на улицу, и в нашем классе появился Эрик Мазурин, взрослый человек. Он имел синий в полоску пиджак и был высокий блондин с лицом нестрашным. В свои шестнадцать лет Эрик уже избрал профессию, а в школе уклонялся от тюрьмы. С иными одноклассниками он изредка здоровался — несильным шлепком ладони по щеке. Уроки английского более других занимали Эрика, он смотрел на Веру Михайловну с большим интересом и невпопад произносил какие-нибудь два слова, неясные по смыслу. Вера Михайловна сбивалась с английской речи и предлагала Эрику выйти из класса. На это Эрик отвечал:

— Но я красив и молод!

Я отворил дверь класса и столкнулся с Эриком. Он поднял руку для приветствия, а я отпрянул и стукнулся виском о косяк. Ничего не случилось, но меня обступили и повели в медпункт. Потом отправили домой с провожатым.

Назавтра меня допрашивал директор, желая сбыть Эрика на руки тюрьме.

— За что он тебя ударил?

— Он не ударил.

— Как не ударил! У тебя сотрясение мозга.

— Я сам ударился.

— Все видели, что он тебя ударил.

— Да нет… Он просто… Он всегда так…

— Бьёт?

— Да нет…

Не знал я, как сказать. Директор же так понимал, что я отмазываю Эрика из страха перед ним, и дожимал. Но я ведь правду говорил. Ведь Эрик никого не бил. В его шлепках была доброжелательность. И я не мог сказать неправду.

А Эрика из школы удалили, и он предался воровскому делу, пока совсем пропал. Я же вовсе перестал учиться, и мой табель наполнился двойками. Избыток их меня нервировал, я начал двоечки стирать красным ластиком, но советские чернила были лучшими в мире, и на месте двоек получались дырки.

За прогулы меня отконвоировали в кабинет директора. И тут уж о директоре сказать приходится особо.

Валентин Панкратьевич Мясин, директор наш, был необыкновенный. Он появился годом раньше, а до того служил не знаю кем в стране Албании. На иных директоров или учителей Валентин Панкратьевич никак не походил. До него директором был Исаак Лазаревич, и он был директор как директор, такой же, как и краснодарский, — седой и в шинели, только ростом поменьше. А Валентин Панкратьевич явился — строен, высок, стремителен, бел лицом и чёрен волосом, бегущим лёгкими волнами по разным сторонам прорезанного бритвою пробора. Он облачал себя в костюмы невиданной доселе красоты и свежести. Но главное — лицо.

Словами этого лица не передать. Но если кто-то видел в телевизоре английского Шерлока Холмса, тому досталось счастье — Валентина Панкратьевича себе представить. Только лицо у нашего директора было ещё резче, асимметричнее и дьяволоподобней. Ну а в глазах играла адская весёлость.

Директор посадил меня на стул, спросил про мать. Я ответил.

— Отец?

— Нету.

— А где он?

— Не знаю.

— Но он был?

— Нет.

— Как это… Он что… погиб на фронте?

— Нет.

— А где же он?!

— Нету.

Валентин Панкратьевич задумался. Он сидел спиной к окну, лицо его было в тени, и сквозь хрящеватые раскинутые уши просвечивало солнце.

— Он что, репрессирован?

Вопроса я не понял.

— А мать что говорит?

— Ничего.

— Но ты у матери спрашивал?

— Не спрашивал.

— Но почему?!

Я чуть пожал одним плечом, а Валентин Панкратьевич немного похрустел ушами.

— Ну, хорошо, посмотрим табель…

Солнце ушло, и лицо директора стало виднее. Брови его взлетели.

— Это что?! Кто стирал?! Ты?!

— Я.

— А ты знаешь, что табель это государственный документ? Знаешь, что бывает за подделку государственных документов? Под суд пойдёшь!

Не помню, чтобы я перепугался. Мне скучно было, и я хотел на улицу, на волю. Не знаю, вызывал ли директор мою маму, а если вызывал, ходила ли мама… Она ведь, мама, не любила, когда её куда-то вызывали.

Не сразу, но в седьмой класс я всё же перешёл, а семилетка считалась тогда вполне достаточным образованием — неполным средним. Поэтому директор Валентин Панкратьевич стал терпеливо ждать начала лета, когда мы с ним расстанемся навеки. Однако час настал, и он прочитал моё заявление.

— Что?! Кабанов — в восьмой класс?!

Но он же ведь не знал, что я из хорошей семьи, где не то что десятилетка, а даже институт считался обязательным. В восьмой класс я всё-таки пришел, и тут что-то со мной случилось. Вернее, Вовка Митрошин меня надоумил. Он способ изобрёл, как прилично учиться без мук. И я перенял этот способ. Благо у нас была вторая смена.

Часам к двенадцати ночи, когда все в доме засыпали, я садился к столу, засветив несильную лампу, и делал все уроки… Ну, почти все. Конечно, для этого пришлось записывать домашние задания, чего я прежде не имел в привычке. На все мои уроки уходило два часа. Потом я ложился и спал сколько хотел, иногда до самой школы.

Зато за партой я испытывал блаженство. Мог слушать ход урока, мог думать о своём, читать, беседовать с соседом… Я был свободным человеком, готовым отстоять свою свободу ответом на любой вопрос. Но объяснение нового старался слушать, поскольку это упрощало домашнюю работу, а по устным предметам и вовсе её отменяло.

Только урок истории вводил мою свободу в рамки, потому что историю преподавал сам директор. Он вынудил нас иметь тетради по истории, и в ходе урока приходилось всё время что-то писать: то план, то даты, то вопросы, то выводы, а в завершение каждой темы Валентин Панкратьевич торжественно и грозно нам диктовал высказывания на этот счёт самого товарища Сталина и предлагал потом эту запись заключить в красную рамку или же красным всю её подчеркнуть.

Перед Новым годом директор подвёл итоги полугодия по всем предметам, кого-то поругал, кого-то похвалил… И вдруг сказал:

— Но особенно мне нравится работа Кабанова!

Мне стало почти что дурно — не от счастья, от изумления, а директор ещё рассказал, как не хотел пускать меня в восьмой и как я оправдал доверие.

50
{"b":"429899","o":1}