Прочитав это письмо, я снова стал отбирать старые фотографии и вспомнил один не очень давний эпизод.
Позвонила мне как-то тётя Люся (Любовь Авраамовна Юшко, уже вдова дяди Коли Ифантопуло) и сказала вот что. Получила она письмо из Джанхота, из Музея В.Г. Короленко (это филиал Геленджикского музея). Сетовали музейщики, что нет у них ни одной фотографии Авраама Васильевича Юшко, и просили прислать, если можно.
По роду и направленности общественной деятельности и её результатам (ссылки, высылки, аресты) Авраам Юшко и Короленко схожи и близки. Немудрено, что были знакомы. А у Владимира Галактионовича брат заболел туберкулёзом. Вот Авраам Васильич и присоветовал Короленке выстроить дом в таком месте (недалеко от Геленджика), где заболевший брат мог бы жить и лечиться в самых благоприятных для такого лечения климатических условиях. Место было выбрано — Джанхот. Но не у моря, а повыше, в сосновом ущелье необыкновенной красоты. Неудивительно поэтому, что Музей, устроенный в доме Короленко, захотел иметь фотокарточку Авраама Юшко.
Все эти обстоятельства в общих чертах я знал и не удивился просьбе Музея. Тётя Люся же меня сильно удивила.
Она сказала:
— Ты знаешь, я перебрала все папины фотографии и одну бы, конечно, отдала… Но, ты знаешь… Папа у меня на всех карточках… в казачьей офицерской форме…
— Ну и что? — спросил я.
— Ну как же!.. Нет, я не могу. Это опасно. Нет ли у тебя без формы?
Да, удивила меня тётя Люся… Ведь уже шла Перестройка! Хотя чему здесь было удивляться? С восемнадцатого года, когда «большевистский отряд» уничтожил «белых офицеров» — Авраама Юшко и двух его сыновей, семьдесят лет семья жила в подспудном страхе, выискивая страхующие версии, что, например, командир того красного отряда был впоследствии сам же красными и расстрелян, потому что оказался не красный, а бандит… Но это были версии на случай, а страх подспудный оставался. Какая же такая «перестройка» могла избавить от этого страха?
Я сказал тёте Люсе, что нужную фотографию Авраама Юшко найду и сам отправлю в Джанхот. Нашёл и отправил. В казачьей офицерской форме.
После письма Ларисы я ещё отобрал для геленджикского музея фотографии Авраама Васильевича и Евдокии Арефьевны (бабы Дуни), таких у меня было несколько. А вот моя собственная фотография лета 41-го года была одна. Баба Шура повела меня к фотографу, и меня сняли в белом морском костюмчике с длинными (!) брюками и в бескозырке. Карточка вышла мирная и счастливая. Её послали маме на фронт, а потом, вместе с мамой, она вернулась домой. Этой фотокарточки мне до сих пор очень жаль.
* * *
Из Геленджика в Москву
от Ларисы Аничкиной
21 июля 1992 года
Уважаемый Вячеслав Трофимович!
Сожалею, что не смогла с Вами увидеться. Очень радостно сознавать, что Вы не забыли об обещаниях нашему музею и передали совершенно роскошные экспонаты по династиям Кабановых и Юшко. Спасибо и за рассказ о Геленджике, всё Вами написанное так созвучно моим отношениям с этим городом.
Весной заходил в музей Кирилл, просил показать, чем располагает музей, связанным с семьей Юшко, хотел сделать копии, но во второй раз не появился.
Не теряю надежды ещё увидеться. Заходите обязательно в музей, когда будете в нашем городе.
Лариса Аничкина
До встречи.
Но встречи больше не было. Лариса Аничкина вскоре вышла замуж и уехала куда-то за границу. Правда, в Краеведческих записках 2004 года участвовала.
Спросить, что ли, её адрес?
Лёгкость
Когда Алёшка показал мне подвал в Потаповском переулке, где, сказал он, откроется новый клуб, я ужаснулся: это были сталинградские руины.
— К Новому году откроемся, — сказал Алёша. — Кафе с эстрадой, кухня, галерея и книжный магазин. Всё круглосуточно.
Я не поверил.
25 декабря на открытие клуба мы с Ириной пришли заранее и заранее же привели почётных гостей: Сарнова, Лазарева, Сашу Кабакова, Феликса Светова. Ещё кто-то был. Мы уселись за продолговатый грубый непокрытый стол, нам принесли пива, а Кабакову виски. Мы вовремя сделали всё это. Через четверть часа повалил народ, взгремела музыка, началась толчея, затем Содом с Гоморрой, и Бенедикт Сарнов потянулся к моей голове, чтобы попытаться передать что-то сказанное Лазаревым, сидящим к Сарнову впритык, а мне уже недоступном в звуке. Оказалось, что Лазарь Ильич сказал:
— Шум и гам в этом логове жутком!
На миг мелькнуло счастливое лицо внучки главного редактора «Вопросов литературы» и на исходе мига сделалось изумлённым, когда в центре крутящегося водоворота она узнала деда, углублённого в пиво.
Я попытался встать, не сразу это удалось, а выйти вообще не получилось. Юные жёны, когда-то любившие нас, и бледные юноши с горящими взорами, заполнив каждый сантиметр пространства, стояли плечом к плечу, грудью к спине и грудь на грудь, держали в руках кто рюмку, кто сигарету, а кто и ничего, и — танцевали, кружась и прыгая одними головами и бесконечно счастливыми лицами.
А когда-то, ты помнишь, когда? О, какие то были года, и в этом самом именно дворе…
Потаповский переулок течёт вдоль Чистых прудов, в параллельном течении его скрывающих домов и, значит, входил в зону моего с ранней юности обитания, хоть я его не очень замечал. Бывал, конечно, проходил, но когда мне сказали: «Потаповский» — я не сразу даже и сообразил, где же именно этот переулок. Он не был в числе своих, очень близко знакомых, как, скажем, Лобковский, Фурманный, Лялин, Козловский или Большой Харитоньевский.
Житьё на Машковке, у мамы под крылом, было хорошее, но нам не доставало безумства свободы. И когда вдруг возникло предложение временно снять в Потаповском отдельное жильё за весьма умеренную плату, мы с Иркой радостно согласились.
Жильё оказалось во дворе старого особняка, но в строении новом и ветхом. В первом этаже досталась нам довольно обширная комната с отдельным входом, уборной и закуточком при газовой плите.
Свобода нужна была нам затем, чтобы стоять на голове, но уже не вдвоём, а непременно с хорошими гостями. Ведь мы жили вместе уже совсем не первый год.
Стояло невероятно жаркое лето семьдесят второго года. Подмосковье горело, и гарь кружилась над Москвой. Вечер не принёс нам прохлады, и гости наши, все пламенные борцы за свободу, в облегчении от одежд задержались на самых необходимых покровах. Ночью сделалось особенно душно, а уходящим необходимо стало кое-что из одежды на себя возвращать. Не все решились на эту пытку, и некие из дам, избегая страдания, заночевали.
Воскресным утром поднялся я раньше других, но, даже не успев ещё толком подняться, услышал из свежих уст предпробуждающихся дам прелестное предутреннее воркованье:
— Шам-пан-ского!
Это было, как приказ любимой Родины. Воркованье ещё чуть только отлепилось от губ, ещё только мелодично и тихо вошло в пространство комнаты с неспешной скоростью расслабленного звука, а я уже летел на лёгких крыльях желания лететь.
Ясна была мне только начальная, взлётная часть. Ведь я же понимал, что ни шампанского, и ничего другого, конечно же, нет — искать не надо. Никто бы не ушёл и не лёг бы, не допив последнюю каплю. Такие были времена.
Но что же нужно было, чтобы в Москве, в девятом часу утра, в воскресенье, в тысяча девятьсот семьдесят втором году добыть хоть капельку шампанского? Чтобы только начать рассужденье по этому поводу, необходимо было хотя бы присутствие денег. Их не было. Какие же могут быть деньги после безумства хороших гостей?!
Зато я знал, где денег немножечко взять. На Машковке, в мамином доме, в правом верхнем ящике письменного моего стола лежала у меня заветная десяточка. Я мог легко лететь до самой до неё, пока ещё не думая о самом трудном, — что с этой десяточкой делать?