Счастливые, мы возвратились в Тапа. Всё было б хорошо. Но мысль пришла покупочки обмыть. Мы зашли к знакомому сверхсрочнику и там обмыли. Настроение установилось столь хорошее, что захотелось прогуляться: ведь день был выходной — летний и солнечный. Решили погулять в обновках, а коль чего не доставало, пополнил напрокат наш друг-сверхсрочник.
Конечно же, мы двинулись к излюбленному месту городского летнего гулянья, к тенистой аллее вдоль узенькой речушки. Сквозь тёмную листву горящими осколками пробивалось солнце, осколки шлёпались в воду и мягко, ласково скользили по лицам гуляющих. Одно лицо обратило ко мне особо внимательный встречный взор, но в следующий миг этот взор был погашен сверкнувшим осколком, и мы миновали друг друга. Тревожное мне что-то показалось, но я подумал, что мираж.
Но нет, был не мираж. В счастливый тот миг мне встретился командир моей роты. Наутро в наказание за самовольную отлучку и прогулку в гражданской одежде был аннулирован приказ о досрочном увольнении в запас, и в институт я поступил не в пятьдесят девятом году, а только в шестидесятом.
И я всё думаю. А если бы не встретился мне ротный? Ну кто б мне прокричал:
— Кабанов, встань!
И кто бы увидел мой светленький пиджак с резиночкой на талии?
Вязанье узелка
Ей было девятнадцать. Она приехала из Риги, где отец её, военный врач, в конце войны осел. По окончании организационно-наставительной части нашего собрания она сразу подошла ко мне с дымящейся сигаретой и познакомилась. Потом потихонечку стали подходить другие девочки, но несколько робея. Своё знакомство со мной они получали уже как бы из рук рижанки.
Внешность её не произвела большого впечатления, но, оказалось, только на меня. Через неделю за ней по институту и в его окрестностях толпой ходили юноши с горящими глазами. Тогда Ирка мне объяснила, что она невероятная красавица. Тогда я согласился. Но, может быть, из вежливости.
Из девушек курса она единственная курила открыто и где хотела. И разговор её был занимателен и с хрипотцой. Она почти сразу, но к месту, сказала, что не любит ни Лемешева, ни Козловского, поскольку тенора вообще наводят на неё сомнение в мужских достоинствах обладателей такого голоса. С ней было очень легко, поскольку я не флиртовал. Она была отличным парнем: и поговорить, и покурить, и выпить. Мы очень подружились.
А в октябре я женился. Не по месту учёбы, а скорей, по месту жительства. Мою жену тоже звали Ириной. Это была детская моя влюблённость, кое-как дотянувшаяся до юношеских лет и реанимированная в армии посредством переписки… Литературные опыты в жанре писем тоскующего солдата.
В последнее время эпистолярная моя подруга все вечера просиживала в нашем доме. Мы пили чай, смотрели телевизор КВН через линзу, а потом я провожал её на Маросейку. Однажды мне так стало лень, что я сказал, что отчего бы, мол, тебе здесь не заночевать… Комнатка отдельная для неё была. Мама не возражала. Чего б ей было возражать: у нас без конца кто-нибудь ночевал, а то и жил. Она заночевала. Потом ещё раз, ещё и ещё… Потом пришла моя скорая первая тёща и заявила, что дочь её ском… скоп… скомпромеНтирована.
Всё это было так скучно. Что-что? Ах, жениться? Да ради Бога! Только б не было шуму. «Они так ждут этого, так уверены, что это будет, что я не могу, не могу обмануть их». Так думал когда-то Пьер. И я так подумал.
И ещё я подумал: да разве ж это плохо? Ведь я уже немолод. Мне целых двадцать три. Я всё уже прошёл, всё видел. Пора уж мне, пора. Да ведь и как же это будет хорошо! И общая постель — не как-нибудь, а с полным правом…
О, вы не знаете, как общая легальная постель тянула нас тогда к женитьбе. Я мог бы перечислить множество своих товарищей, попавшихся на эту закидушку. Не в озабоченности было дело, иные были даже ходоки, но эта брачная свобода свободой именно и представлялась. Я помню, мой славный товарищ по полку Вадик Штейнер, большой срыватель удовольствий, мне как-то говорил:
— Нет, не могу себе представить… Как это так? Вот только вздумал и — пожалуйста?
Он не имел в виду, что это будут будни, нет, он не мог себе вообразить такого счастья.
Да что тут говорить, нас общая постель связала. И я вполне бы мог на этом и остановиться — всё было тихо, плавно… Но всё-таки чего-то не хватало. Не то чтоб ощутимо не хватало, но всё же не было того, что было в институте. Чем дальше, тем и больше. Узелочек завязывался.
А мама ведь мне же говорила…
* * *
В институте, в первом же перерыве между лекциями, я собрал свою группу и (презренной прозой говоря) сделал объявление о скорой женитьбе. При этом я прибавил (для поэзии):
— Но это не значит, что общество меня теряет!
Кажется, этого никто не услышал, так были все поражены. Оказалось, все знали про мой сногсшибательный институтский роман. Лишь я о нём не знал. Потом узнал и я, но ещё долго был с этим не согласен.
Ах, институт!
Итак, я был старостой группы и почти всегда отличник, потому что после странствий по волнам житейского моря ученье в этом институте — работа в семинарах, писанье курсовых работ, библиотечный поиск, — всё представлялось мне как нескончаемое счастье.
Ах, институт. Ах, Арусяк Георгиевна Гукасова — Коваль велел мне с ней сдружиться… И я, на удивление, сдружился, хотя, казалось, это затруднительно: она же читала только лекции, и связь была односторонней. Но вот я подошёл к ней сразу после лекции, она не сошла ещё с кафедры. Я подошёл не с тем, чтобы сдружиться. У меня был вопрос. Что-то связанное с Пушкиным, которого она читала. И мой вопрос её обрадовал — свидетельство того, что лекцию я не только слушал, но и воспринимал! Как было не обрадоваться ей, ведь, как потом узналось, ходили в деканат студенты и жаловались, что, мол, Гукасова читает нам всё Пушкина да Пушкина, мы так программу не пройдём, а нам экзамен сдавать. А вдруг Тургенев попадётся!
Арусяк Георгиевна была похожа на старую Ахматову, и когда она говорила «этот пушкинский шедевр», то она не говорила — шедевр, но — шедэ-о-вр! Или как-то, к слову, испугала аудиторию таким замечанием:
— Вот ныне явился такой новый поэт, и его называют Роберт Рождественский… Что же этого такое — Роберт? Я знаю имя Робэ́рт!
По этой, произносительной, части в институте тогда ещё водились хранители заветов. Профессор Мурыгина, читавшая нам древнюю историю, услышала от одного студента что-то такое относительно «восстания Спартака» и побледнела:
— Что вы такое говорите? Вы что не знаете, что Спартак был фракиец? Как можно звучание имени искажать? Запомните: восстание Спартáка! И только так.
А Иван Иванович Лавров, преподающий нам латынь… У нас в группе были чýдные девчонки, и милый Иван Иванович пытался привлечь то одну, то другую к дополнительным занятиям, при этом каждой из них повторяя:
— Что может быть прекраснее советской девушки, знающей латынь?
Тогда на радио вдруг стали произносить отвратительно мягкое «темп» (не тэ). Иван Иванович кипел:
— Темп! Что же это такое? Отвратительно. И откуда могло это взяться? Пока был жив академик Щерба, мы с ним радиокомитет вот как в руках держали! Что же теперь? O tempora! o mores! Да, есть, конечно, Левитан. Прекрасный баритон… Но он же — нуль в классической грамматике! Я не могу ему простить, ведь в сорок третьем году он громогласно произнёс в эфире, что итальянские партизаны захватили Апи́еву дорогу! Надеюсь, вам не нужно пояснять, что эта римская дорога зовётся Áпиева и никак иначе зваться не может!
Те баснословные года… Случилось 125 лет со смерти Пушкина. Арусяк Георгиевна на лекции объявила, что составила пушкинскую анкету, она будет опубликована в институтской многотиражке. «Надеюсь, — сказала Арусяк Георгиевна, — что все вы горячо откликнетесь».
Анкета появилась. Я с жадностью за неё ухватился. Вопросы сначала шли простые: когда начали читать Пушкина? что особенно любите? сколько знаете наизусть?.. Вот это «наизусть» меня более всего затруднило. Нужна была инвентаризация, и я два дня просидел с большим томом, досконально выверяя, что действительно помню, а если в отрывках, то «от каких до каких».