— Что же тебе понравилось?
— Как Левин на коньках катался.
Он и сам сочинял, только устно. Как-то раз явился на Машковку с утра и сразу спросил, слыхали ль мы этой ночью выстрелы? А мы и не слыхали.
— Как так, не слыхали? — удивился Саша. — Ведь стреляли у вас под окном. У Красных ворот и то слыхали!
И он рассказал.
У нас, как всем известно, была через дорогу баня. Однажды её закрыли на ремонт и заменили главный нагревательный котёл. Старый же котёл положили против Дома Шестнадцать на мостовой, у края тротуара. Это был лежащий ржавый металлический цилиндр со многими соединительными отверстиями (фланцами) — высотой больше человеческого роста и длиной метров семь. Он лежал и лежал, никак его не вывозили, и Саша теперь рассказал.
Оказывается, этой ночью ловили здесь американского шпиона, который намеревался взорвать наш старый котёл. Шпиона засекли, но он отстреливался, а потом его, конечно, взяли…
— И как же вы не слыхали? — всё удивлялся Саша.
Когда встал вопрос о высшем Сашином образовании, сошлись на том, что для него как будто специально создан Историко-архивный институт. Саша его и окончил, а потом много лет заведовал архивом завода «Манометр». Не знаю, как он вёл архив, но знал его, конечно, наизусть. И его на заводе любили. А потом Саша умер, и его хоронили родители.
А с Колей мы и теперь, хоть и редко, но видимся, и я никак не могу понять: ну почему он был для нас маленьким? Он только на два года моложе меня, и разница давным-давно стёрлась.
Хотя, конечно, малость Колина однажды нас спасла. Тогда он действительно ещё отличался от нас малостью роста.
Трофейный фильм («Этот фильм взят в качестве трофея в результате победы Красной Армии над фашистской Германией в годы Великой Отечественной войны») шёл в открытом кинотеатре «Санатория 1–2» на Северной стороне. Сеанс 20–10. Туда мы и отправились всей братскою командой. И фильм, конечно, посмотрели. Сидели мы на разных местах и после кино, когда народ на выход повалил, друг друга ожидали. Толпа наконец сошла, и мы, своим кружком собравшись, вдоль моря двинулись к порту, взахлёб, конечно, обсуждая, как этот потрясающий ковбой в падении из двух револьверов семерых бандитов поразил… Вдруг вечер перестал быть томным.
Какая-то серая группа из трёх-четырёх человек (мы и не разобрали, было уже темно) окружила нашего старшего, Вовку, и сделана была попытка его куда-то увести. Мы кинулись вперёд, чтоб как-то отбиваться, но один из серых вынул из кармана картонку, подставил её под луч луны и сказал, что они — уголовный розыск. Более всего походили они на хулиганов — выражением лиц и бродяжной одеждой. Когда же мы, подростки, вмешались, они сказали, что берут нас всех для препровождения в милицию. И только Кольку, маленького, шуганули в сторону.
И вот нас повели по тёмным и безлюдным улицам. Нам страшновато было. Куда ведут? Добро бы правда — в милицию, а то… Но пришли мы в милицию. Нас завели в коридор и велели ждать.
А маленький Колька уже, конечно, скакал домой на Первомайскую, к тёте Вере.
И вот, прошло не так уж много времени, как мы услышали неповторимый тёти Верин голос. И голос обращён был к начальнику милиции:
— Пивоваров! Ты что, сдурел? Ты зачем моих хлопцев забрал?
Мы заглянули в комнату с незатворенной дверью и увидели, как толстый Пивоваров поднялся из-за своего начальственного стола.
— Та, Вера Аврамовна, та я ж откуда знал, что это ваши?
— Ты, Пивоваров, думай… А то придёшь ко мне лечиться, я тебе такую клизму вставлю…
— Та, Вера Аврамовна, простите… Мы ж ориентировку получили, шо приезжает банда с Ростова…
— Тю на тебя! А ты побачь, побачь, яка тут тебе банда… Ну, ладно, мы до дому, а ты шукай свою банду!
И мы пошли домой.
Так маленький Колька всех выручил из плена, призвав на помощь наши главные силы.
Ах, как наш Геленджик был тогда ещё прелестно патриархален!
Важнейшее из всех искусств
Нет, всё-таки из всех искусств важнейшим была на улицах Москвы, конечно, песня.
Вот мы стоим кружком на мостовой — только что на булыжник Машковки положили асфальт, — и в центре круга — старый вор на покое. Он небольшого роста, страшно силён, молчалив. Он вообще здесь, на улице, стоит с нами недолго и редко. А разговор идёт про песни. Не все, однако, говорят: мы, малолеточки, внимаем. И Толя Курский трогает струну:
Я объездил дальние пустыни,
Слышал песни старых чабанов…
Опускались сумерки ночные,
Ветер дул с каспийских берегов…
Начальные слова пропеты медленно, печально, и сразу — вдруг — с умеренным надрывом:
Приморили, суки, приморили!
Отобрали волюшку мою…
Золотые кудри поседели,
Я у края пропасти стою.
Скоро-скоро камеру откроют,
Поведут расстреливать меня…
Старый Вор неподвижен, лицо и вся фигура каменны. Он эту песню знает, но, кажется, она его сейчас не греет. В ней, в этой песне, нет иного мира, а старый и знакомый мир его уже не манит. Он в нём устал. И вот он делает короткий знак, все замолкают, и он, весь каменное изваянье, неимоверно резким голосом, на крике (без музыкального сопровождения), прорубает нездешнюю фразу:
Нью-Йорк окутан голубым туманом!..
И все мы цепенеем. И чувствуем уже, что мир тюрьмы и лагерей, мир весёлой братвы по прозванию шпана, весь этот мир — пусть отдалён сейчас от нас, но всё же не отрезан, а здесь, в песне Старого Вора, мир загробный, таинственно странный, закутанный в цветной туман… Но как же плох, как жесток этот мир по сравнению с нашим! Там зима и холодный, леденящий ветер, и там на ветру…
Стоял парнишка
В рваном, грязном платье,
И тихим голосом
Он жалобно тянул:
— Подайте, сэр,
Не откажите, мисс…
…Вас не постигнет уличная драма,
Не страшна вам холодная зима,
А у меня больная дома мама,
Она умрёт, когда придёт весна…
По каменным трещинам на щеках Старого Вора катятся тяжёлые слёзы, хотя на самом деле никаких слёз нет, они давно у него не бывают, — просто очень хотелось бы, чтобы слёзы катились.
А когда, как ни странно, вдруг и к нам приходит зима, перебираемся в подъезд, на лестницу Дома Четырнадцать. Там с обеих сторон первого шага ступенек устроены гранитные парапеты, и можно на них сидеть. Но и ступеньки, и площадки до самого лифта, — всё заполнено публикой, ждущей и жаждущей, и когда добропорядочный жилец, непричастный к искусству, пытается пройти в свою квартиру, ему со всей деликатностью дают проход, но всё же он волнуется немного.
На самом возвышенном месте расположился Толя Курский с гитарой. Он взрослый, ему почти что двадцать, и он — невероятен.
Как объяснить необъяснимость обаяния?
Толя Курский знал и видел то, что было до войны. А тогда, перед самой войной, шёл фильм «Большая жизнь», где был Ваня Курский (его играл Алейников). Мы, малолетки, этого кино не видели, но часто-часто слушали, как Ваня Курский сказал вот так и сделал этак… И были только восхищенье и влюблённость.