Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…Когда я описываю Пединститут, а там стояли у нас скульптуры Ленина и Сталина, я написал: «Какие прекрасные девушки толпились у ног двух важнейших скульптур нашего времени». (Это он цитирует по памяти, неточно.) Вот это «двух важнейших скульптур нашего времени» было выкинуто.

— Вполне безобидная фраза. Вы потом её не восстановили случайно?

— По-моему, я восстановил в последнем издании, надо посмотреть, проверить по «Лысым и усатым». Там, по-моему, восстановлено.

Да, Юра, там восстановлено.

Конечно, подаренный мне «Дождь», первый «серьёзный» Юркин рассказ, ещё не был прозой Коваля (не знаю, перечитывал ли он его), но всё же в короткий и во многом наивный текст рассказа упали уже тогда предвещающие божественность искры. Ведь дождь шёл непрерывно уже четвёртый день:

Я уже не закрывал глаза, если в них попадали капли. Я мог запрокинуть голову и смотреть в воду, которая называлась небом.

Как я прошёл по краю преисподней

Итак, я кочегарил на заводе, как вдруг однажды, в разгар дневной смены, подошёл ко мне товарищ Соколов, начальник отопительных систем, и сказал, чтобы я прямо сейчас зашёл в партком. Я, конечно, не знал, где это заведение располагалось, и товарищ Соколов объяснил, как найти.

Постучавши, вошёл я в кабинет, и секретарь пожал мне руку. Потом он сказал, что со мной хотел бы побеседовать один товарищ… Товарищ здесь же в кабинете и сидел, но я его отчего-то сразу не увидел. Секретарь ушёл, а товарищ пересел поближе. Тут я его и рассмотрел.

Он говорил со мной, оборотясь то левым, то правым профилем. Я скоро понял, почему. У него просто не было фаса. Вернее, так: при поворотах его головы я успевал заметить крутой высокий лоб и даже два не слишком близких друг ко другу глаза, но далее всё было одной вертикальной чертой — прямая линия носа, втянувшиеся одна в другую щёки и угрожающее острие подбородка… А вот зато профиль! Хоть левый, хоть правый. Он (профиль) был таким: лоб, очерченный резкой выпуклой линией, доминирующий абрис орлиного носа и острый треугольник подбородка.

Он очень мне понравился, потому что… Нет, нет, совсем не две капли воды, — какие там капли! Как два единой формы куска кремня для высекания искр, схожи были они с Шерлоком Холмсом, если бы великий сыщик явился вживе именно таким, как я нарисовал его в своём воображении.

Холмс (он имени своего не назвал, оттого пусть будет для простоты обозначенья Холмсом) расспросил меня о жизни, о семье. Я внятно отвечал, но как-то чувствовал, что отчего-то цепенею. Из профиля (то левого, то правого) благожелательно сверлил меня (то левый, то правый) чёрный глаз. Я совсем его не боялся, такой привычки просто не имея, но понемногу дальше цепенел.

И этот Холмс так потихонечку вдруг подошёл к тому, что я бы, может быть, весьма бы подошёл для службы в органах государственной безопасности… Нет, нет, не то что прямо подхожу, но очень можно бы меня попробовать.

— Что ты об этом думаешь?

Это был трудный вопрос, поскольку никогда ничего я об этом не думал и, сколько ни силился, никак не мог и сейчас об этом подумать. Просто для думы такой я не имел какого-либо материала.

Я где-то раньше говорил (не этому Холмсу, а так…), какие гражданские ориентиры мне надлежало получить ещё на первом году моей жизни (про пионера Колю, сдавшего в НКВД своего отца и проч.), но там же и сказал, что это всё в меня не въехало… Не въехало однако и другое. Я к органам никак не относился. И слушал Холмса молча и никак не понимая, что отвечать, поскольку ни его и ни себя совсем не понимал.

Наконец я всё же вспомнил про себя и сказал:

— Но… я вообще-то собираюсь в институт, на литфак.

— Ну так и что? — ответил сразу Холмс. — И поступай. Одно другому не мешает. Мы это только приветствуем!

И перешёл к реалиям:

— Оклад для начала, тысяча пятьсот, раз в год — форма одежды, гражданская… Путёвки в наши санатории.

Хоть в кочегарке я корячился за пятьсот тридцать (минус подоходный и бездетность), но всё ж соблазна в себе не заметил. Но задал на всякий случай практический вопрос:

— А что же делать? В чём моя работа?

— Ну… Так… По-разному… Ну, скажем, хотя бы… в метро или в гостиницах, а то и в ресторанах… присутствовать. Что-то видеть и слышать… Тебя сориентируют.

— И так всю жизнь?

А жизнь тогда передо мной — огромная — была открыта!

— Зачем? В зависимости от успехов. Перспективы хорошие.

Да Боже ж мой, что делать?!

— А… можно посоветоваться?

— Нет.

— А у меня вот дядя есть. На этом же заводе. Член партии, фронтовик…

— Нельзя.

— А мать? И тоже фронтовичка…

— Ни с кем нельзя. Да и потом никто не будет знать, где ты работаешь.

— Но будут спрашивать…

— Потом тебе скажут, что отвечать. Ну что, согласен?

— Я не знаю…

— Но всё же не отказываешься? Давай так сделаем. Для начала пройдёшь медкомиссию. Там строго. Ещё, может, захочешь, да не подойдёшь. Запоминай… Завтра пойдёшь…

Тут он мне объяснил, в каком из переулков в области Лубянки, в каком дворе, какая дверь, какой звонок. Потом он дал мне на бумажке телефон.

— Пройдёшь комиссию и через три дня позвонишь по этому телефону. Если подходишь, тебе скажут, что делать дальше. Бумажку после надо уничтожить и телефон забыть.

Назавтра у меня была ночная смена, и днём отправился я куда указано. Нашёл я двор и дверь. Позвонил. Открыл дверь пожилой сержант в голубой фуражке. Я сказал, что именно мне надо. Он посмотрел в лицо моё тоскливо:

— Эх… И куда же ты влезаешь?

Я удивился, но на комиссию пошёл.

По поводу комиссии имелось у меня одно сомнение: в правом глазу моём начиналась тогда близорукость.

Через три дня, когда никого не было дома, я позвонил по тайному номеру и назвал свою фамилию.

— Вы не подходите.

— По глазам?

Трубку повесили.

Это был пятьдесят шестой год, органы «обновлялись», им надобен был молодняк — мягкий — для последующего обжига.

В большой политике

Ваня (в курточке из кожзаменителя)

— Послушайте! И вы уже тогда всё это знали?

Каиса осифовна (в строгом деловом костюме)

— Чтоб я так знала, как жила с кем хотела!

Разговор в учреждении

… и я смею сказать, что кто не жил в пятьдесят шестом году в России, тот не знает, что такое жизнь.

Лев Толстой

Где-то в середине марта тысяча девятьсот пятьдесят шестого года, когда уже прошелестел и забылся слушок о волнениях в Тбилиси по случаю низвержения Кобы, у нас на танковом заводе (в миру — Центральный экспериментальный № 1) в огромном актовом зале произошло ознакомление коммунистов, комсомольцев и беспартийного актива с докладом Хрущёва на ХХ съезде КПСС о культе личности и всех его последствиях. Доклад читал нам вслух секретарь парткома.

Ну что тут говорить о впечатлениях!

Доклад был долгий, зал, повторю, велик, а мест всё равно не хватило, и я стоял, не замечая времени, не чувствуя ни ног, ни прочего, а только весь преисполненный слуха. Вот только страшно не было. В пятьдесят третьем казалось, что сейчас рухнет мир, но три года прошли, и жизнь как-никак продолжалась… Нет, страха не было, но дома, вечером, я всё не мог прийти в себя. Я понял всё, я был со всем (почти со всем!) согласен, но всё же, всё же, всё же…

Дяде Володе, казалось, было легче, потому что, я понял потом, он Сталина и раньше не очень-то любил… А я любил дядю Володю, и я ему сказал:

— Но всё-таки войну он выиграл!

Я думал, что это неопровержимо, что дядя Володя сейчас поперхнётся, но он даже не взволновался, спокойно возразил:

56
{"b":"429899","o":1}