Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Тогда ещё обычай делать дарственные надписи на подаренных книгах не был исключительной привилегией авторов, и мне дарители на светлом форзаце косо (так было принято) написали:

Когда ты пройдёшь по улице Горького мимо ВТО, увидишь небольшую дверь и перед ней понуро стоящих в затылок людей. Это очередь актёров в кассу взаимопомощи. Мы не хотели бы видеть тебя в этой очереди.

Не знаю, чья была идея, но рука явно Лёнькина. Он был талантливый и кудрявый блондин, очень близорукий, но толстые стёкла очков совсем не мешали ему бесконечно совращать девчонок.

Есенин был тогда под запретом, а Лёнька знал его наизусть и сам писал стихи, не избежав, конечно, влияния. Читать он мог и Симонова, и Маяковского… В переулках Замоскворечья Лёнька был тогда чудом, неудивительно, что девчонки на него западали.

Из его стихов я мало что помню… Что-то такое:

Мы сидели с тобой на скамейке,
Ветер листья осенние рвал,
И волос твоих чёрные змейки
Мимоходом во тьме целовал.

Но запомнил, как поразили меня его неожиданные стихи, явившиеся вдруг в ритмах Маяковского:

Десять раз
Бродвей шагами вымеря,
Сыпля знакомым
за комплиментом комплимент,
Приподняв воротник,
поседевший от инея,
Я иду —
вольнонаёмный студент…

Бродвеем вольнолюбивые молодые люди звали тогда улицу Горького. Иногда говорили просто Брод.

И вот Лёнька, вышагивая по Броду, приветствует встречные памятники:

Здравствуйте, Пушкин!
Что, загрустили?
Молодость вспомнили —
маму с папой?
Сегодня мороз.
Как бы Вы не простыли…
Закутайтесь в плащ
и наденьте шляпу!
Дальше иду
резвым аллюром —
Юрий Долгорукий
мне
для приветствия
руку протянул…
Здравствуйте!
Здравствуйте,
дорогой Юра!
Что?
Не узнаёте
свою Москву?

На площади Маяковского Маяковского тогда ещё не было, и Лёнька писал:

А Маяковский?
Он придёт.
Придёт и крикнет
басом громовым:
— Небо!
Снимите шляпу —
Я иду.

Но всё же главной Лёнькиной любовью оставался Есенин, но о том, что он придёт когда-то на Тверской бульвар, не мечталось тогда даже Лёньке. Однако любовь к Есенину Лёньку привела в кабак. Он пил сперва как все, только чуточку увлечённей, потом — талантливо, затем — безумно и, наконец, по-чёрному, пока не погиб.

* * *

Уже в девяностых годах прошлого века я как-то в метро увидел молодую женщину, удивительно похожую на Елену Владимировну. Скуластое лицо, широко расставленные глаза, нос крупной пуговицей… Она была прекрасна и неповторима. Конечно, дочь! Вопреки обыкновению, когда заговорить так хочется, а всё-таки молчишь, я обратился к ней, но она, спокойно отнесясь к вопросу, такого имени вообще не знала. Мне нужно было всё же познакомиться, попросить телефон, — она не должна была исчезнуть, — а я всего лишь извинился. И не могу себе простить. И не могу поверить, что это просто совпадение лица. Такого не бывает!

И вот ещё последнее о «королевстве». В театральной студии я сразу увидел девочку. Была она светла и ангелоподобна. Я нёс её портфель до Маросейки, и это было высшим проявлением любви. Через восемь лет эта девочка родила мне Наташку, хоть я так боялся поцеловать её в щёчку.

Хождение Коваля в артисты

Когда мне стало так хорошо в Доме двадцать четыре по улице Мясницкой, я сразу захотел втянуть туда и Юрку Коваля, моего одноклассника и любимого друга. Сначала Юрка оживился. Узнав, что для начала надо будет что-то прочитать, он сразу выпалил, глазом кося на аудиторию:

— Я прочитаю монолог Чацкого. Карету мне, карету!

На самом деле Юрка монолога этого не знал (мы его ещё не проходили), он слышал, видимо, про Чацкого и про карету от брата Бори, но Юра тогда ещё любил блеснуть чем-нибудь прихваченным на бегу. Он в студию со мной пришёл, но не остался там.

Коваль, я потом это понял, не мог играть других. Он был удивительно, невероятно артистичен, но лишь для выражения себя — так был собой наполнен. Его предназначенье было — себя бы выразить, суметь бы это…

И вот в последний раз из студии мы уходили вместе. Мы шли в Армянском переулке. Мне было чуть не по себе. Уж дело к вечеру, темнеет, а мы не на своей территории. Законы улицы я знал. Мы с Юркой треплемся, а у меня в уме одно: пройти бы!

И вот, ну прямо как на грех… Стоят, как принято, кружком. Их было восемь. Я весь напрягся: пройдём или нет? А то пойдёт разборка — кто такие? И, может, не понравимся… Чем кончится? Тем более, что Юрка не драчун.

Мы ближе, ближе, они пока что ничего… Неужто пронесёт? А Юрка, чёрт, сворачивает прямо к ним:

— Ребята, закурить найдётся?

Ему спокойно дали. Он закурил, чего-то в шутку им сказал, и двинулись мы дальше. А Юрка даже в толк не взял, что мы прошлись по лезвию ножа.

Среди иных даров, у Юрки был природный и великий дар общения с людьми. Но вот играть других (я повторюсь) Юрка был никак не предназначен.

Когда в восьмом или девятом классе мы в нашей школе поставили несколько сцен из пьесы о дискриминации негритянского школьника в проклятой Америке (пьеса называлась «Снежок», а что до автора, то это никого не интересовало), с большим трудом уговорили Коваля сыграть директора школы, расиста. Актёров у нас не хватало, а пьеса нужна непременно, без неё нельзя было на вечер пригласить женскую школу. Юрка согласился только потому, что весь текст его роли состоял из одного слова. Директор входил в класс, видел негритёнка (Снежка) и злобно кричал:

— Вон!

Вот и вся роль. Коваля устроила такая лапидарность, но всё-таки, войдя в игру, он ощутил недостаточность масштаба. Тогда масштаб этой роли Юра придал самостоятельно.

Для начала в слове «вон» он отыскал двенадцать слогов и на премьере все их произнёс. К великому несчастью, это не передаётся ни на письме, ни в звуковой попытке. Но это ещё не всё! Ещё был жест. При произнесении слова «вон» надлежало указать пальцем на воображаемую дверь. Жест Коваля стал тоже двенадцатистопным. Он вынул правую руку из левого заднего кармана штанов, и эта Юрина рука, как освобождённая пружина, завибрировала, завертелась и, отделяясь от тела, пославшего её, в двенадцатистопном ритме без единой цезуры устремилась жуткими зигзагами неизвестно куда. Но бедное Юрино тело, не желая лишиться руки, устремилось за нею вслед и, не выдержав неправдоподобного ритма, рухнуло на пол, обретя наконец-то цезуру.

Актёры в конвульсиях согнулись пополам и рухнули все вместе, а следом рухнул и зал. Это был грандиозный успех!

49
{"b":"429899","o":1}