— Ну вот, спасибо, я уже никак не ожидала, что меня вспомните, приедете. Я у вас по месяцам на экзекуции жила, — она знала, что проживание ее у задолжавших ей родственников они называют экзекуцией, — а вы, кажется, первый еще раз у меня?
Родственница смотрела на нее ни жива ни мертва, а матушка, глядя на тетю Клёдю, с упреком покачивала головой. Но она была неумолима и продолжала мучить ее своей утонченной любезностью, смешанной с иронией: справилась, не тревожит ли ее, что ее муж выбран в ополчение и теперь уходит на войну, здоровы ли ее дети, даже похвалила их, сказав, что они очень милые.
— Вот я к вам, — начала было родственница, приняв, кажется, эти расспросы ее за что-то искреннее и находя этот момент удобным, чтобы переговорить с ней о цели своего к ней приезда, — вот я к вам, Клавдия Васильевна, с покорнейшей просьбой приехала... так добры...
— Что такое? Я добрая? — вслушиваясь, с удивлением сказала тетя Клёдя. — Я — злющая и скупущая, а вы что такое? — добрая?
— Клавдия Васильевна... я приехала просить вас, умолять — отсрочьте нам на год еще! Муж мой продаст лес, и как только устроится это, сладится, мы вам внесем сполна...
— Да? Это ваш муж говорит? Да...
— Клавденька, — сказала матушка, — они действительно продают лес, и я знаю покупателя, но им надо справиться, надо подождать немного еще.
Тетя Клёдя смотрела с улыбкой на матушку, точно она хотела сейчас встать и расцеловать ее.
— Ты им отсрочь, ну хоть на полгода еще. Они отдадут тебе, я ручаюсь тебе в этом, — сказала матушка.
Но тетя Клёдя вдруг, как бы прислушиваясь к чему-то, насторожила уши, помолчала и, вставая и намереваясь выйти из комнаты, сказала:
— Сейчас.
Мы опять остались одни.
— Напрасно вы начали теперь. Надо было подождать, это надо было вечером уже об этом с ней поговорить.
— Ах, боже мой, вы не знаете моего положения, я с ума скоро сойду, — отвечала ей родственница, и опять глаза у нее наполнились слезами.
Матушка принялась ее утешать, говорила, что на все бог и надо надеяться, что она ее упросит, что она даст отсрочку.
Родственница крепко жала руки матери, смотрела на образ, потом опять на нее, утирала слезы и нервно всхлипывала. Послышались шаги возвращавшейся тети Клёди.
Она вошла улыбающаяся, даже радостная, сияющая, как нам показалось. Думая, вероятно, что это происходит оттого, что Андрюше лучше, что она была у него и убедилась в этом, матушка спросила ее:
— Ну что, Клавденька, лучше ему?
— Я не была у него. У него Агафья-ключница сидит, его нельзя тревожить, ему надо дать успокоиться... — Затем села опять в кресло и добавила: — Марфушку, эту подлую, наконец увезли сейчас в Ивановскую пустошь[24].
— Клавденька! Что ты делаешь? Ну, за что? Она же ведь тебя за отца просила! — воскликнула матушка.
Но тетя Клёдя, ничего не отвечая ей на это, переменила разговор и начала рассказывать, что дождик, ливший сегодня целый день, перестает к вечеру и погода хочет, кажется, разгуляться.
Чтобы не раздражать ее еще более, не перечить ей, все тоже начали говорить о погоде, жалуясь на дожди и наступающее холодное время
— У тебя, знаешь, Клавденька, и сыро здесь и холодно, — сказала ей матушка, — ты бы велела протопить...
Матушка сделала движение плечами от проникающего ее холода и сырости.
— Надо бы, ты находишь? Хорошо, я велю, только уж на ночь, погодя немного.
В доме, то есть в гостиной, где мы сидели, давно уже горели свечи. В угольную, смежную с гостиной, подали самовар, и там тоже зажгли две свечи. Мы все перешли туда. Когда мы там расположились вокруг чайного стола, к тетеньке из темного, неосвещенного зала, потом через гостиную, тихонько, ступая на цыпочках, пришел лакей и сказал, что в переднюю пришли староста с бурмистром и привели мужиков.
— Сейчас, — ответила ему тетя Клёдя, — я сейчас выйду к ним.
Тетя Клёдя налила нам чай, аккуратно прикрыла чайник сложенным вчетверо полотенцем, поставила его на самовар и, извиняясь, что должна оставить нас на минутку, вышла, направляясь в темный зал и потом, вероятно, в переднюю. Тем временем мы выпили налитый ею нам чай, — мы были голодны и, не желая раздражать ее, молчали, ожидая ужина, — матушка налила нам в ее отсутствие по другой чашке. Я встал и, так как матушка вела все тот же разговор с приехавшей с нами родственницей, обнадеживая и успокаивая ее, — разговор, который уж сколько раз я слышал, — то от скуки и в надежде, не увижу ли я кого и не узнаю ли чего об Андрюше, я пошел сперва в гостиную посмотрел висевшие там старинные портреты дяди и деда с бабушкой и еще чьи-то, потом вошел в неосвещенный темный зал. Я хотел пройти из зала дальше, по коридору, до Андрюшиной комнаты, но дверь из зала в освещенную переднюю была отворена, и я увидал там тетеньку, стоявшую ко мне спиной, а перед нею, у стенки, по одной стороне двух мещан: того которого мы уже видели, как приехали, и еще другого, нового, и четырех мужиков, из которых я знал только одного — это бурмистра, которого я видел когда он приезжал к нам, в то время когда тетенька гостила у нас, за приказаниями. Я не повернул в коридор, а остановился и слушал из зала, что они говорили... Этого разговора и этой сцены я никогда не забуду, — эти лица и теперь, через тридцать пять лет, у меня перед глазами, я вижу их, как будто бы это вчера только все было, и слышу их разговор...
— Ну, так вот я вам говорю и объявляю, говорила тетенька, обращаясь к стоявшим перед нею мужикам, — тебя, Степан, и тебя, Захар, продала я в вольные и свободные охотники козловским мещанам Клюеву и Младенцеву — вот этим, — она посмотрела на одного и на другого мещанина, которые при этом переступили с ноги на ногу и поправились, покрутили шеями, — и если вы будете повиноваться, как вам подобает, и все будет сделано, как следует, вы получите по двадцати пяти рублей в награду от меня, а там, как война кончится, и совсем станете вольными... А если же будут глупости какие, если вы будете сопротивляться, я вас все равно без зачета отдам в ратники, и тогда вы и после войны будете моими же... как с войны придете...
Два средних мужика, стоявших между бурмистром и старостой, поклонились ей молча с насупленными лицами.
— А они, — продолжала тетушка, обратившись к одному сперва мещанину, а потом к другому, — а они от себя вам награждения дадут еще и угостят вас, как следует.
Мещане что-то сказали, что-то вроде: «да уж это так, как следует, это уж известно...»
— Послужите... Послужите царю... Что ж? Вы еще не старые, не бог весть какие старики, — можете. Вон у меня у самой родственники мои, и те служат: выбрало их дворянство, и идут, пойдут служить, — говорила им в наставление тетушка.
Мужики молчали.
— А это, что на войне убить-то могут, — продолжала она, — так от воли божией никуда не уйдешь, это если кому назначено.
— Это уж точно, от судьбы своей и если уж назначено, — сказал один мещанин, встряхнул головой и вздохнул от глубины души.
— Вот здесь и неприятеля никакого нет, стоим мы, а час наш придет — и все будет кончено, — опять заговорила тетенька и тоже вздохнула, как бы вспомнив о душе и об этом часе. — А тут, по крайней мере, и царю послужите и за веру отцов и за свою, православную, постоите.
— Это так, — согласился и другой мещанин и поднял голову, вытягивая шею.
Наступила минута молчания.
— Так-так, — сказала тетенька, обращаясь к лысому бурмистру, — сегодня я тебе дам их вольные отпускные, ты их отдашь стряпчему, как намедни, — они уж знают, как это надо сделать, а сам пойдешь с ними в рекрутское присутствие там уж будут знать, стряпчий уж знает, что toe и как там надо будет делать, и если они, — она указала головой на двух средних мужиков, внимательно слушавших ее распоряжения об их судьбе, — и если они будут всё делать, как следует, то как сдадут их, выдай им из денег, которые получишь от них вот, — она указала головой на обоих мещан, — каждому по двадцати пяти рублей от меня и потом их вольные — стряпчий потом передаст их тебе уж засвидетельствованные... Ну, и все, — сказала тетенька, обращаясь к мещанам, — все, теперь задаток выдавайте.