— Хорошо пишет?
— Я тебе говорю — удивительно, и что самое странное и чего я уж и вообразить не мог — представь, не писарь, а писарьша... Девочка тринадцати лет.
— Горбатая, — подтвердил я.
— Да. А ты знаешь ее?
— Не знаю, но по одному тут обстоятельству догадываюсь...
— Горбатая, да...
— Что же, она придет сюда?
— Завтра утром. Но почерк какой! Совсем мужской и, главное, замечательно красивый.
Но мы прождали ее с ним все утро — она не приходила.
— Надула она тебя.
— Да нет же.
— Ну отчего же нейдет?
— Не знаю, но только не надула. И не могла даже надуть. Мне рекомендовал ее исправник. Она очень бедная и рада работе.
Нечего делать, надо было опять идти доставать другого писаря.
— Да пойдем оба. Я тебя кстати и с исправником познакомлю — прелестный малый, — говорил мой приятель.
Исправник пригласил нас к себе наверх в кабинет и велел подать вина. Он устроил нам целое угощение, и так как беседа наша затянулась несколько, то он все посылал вниз за бумагами, ему их приносил какой-то Матвей Матвеевич, и он их подписывал.
— Дело с бездельем мешай — никогда ничего не испортишь. Вот я с вами беседую, а дела идут. Идут своим чередом — дела ведь тоже требуют движения... — говорил он, подписывая бумаги.
— Барышня-то эта нас надула ведь, не пришла. Обещала и не пришла, — сказал мой приятель.
— Да? — удивился исправник. — Это очень странно. Матвей Матвеевич, Липочка здесь?
— Никак нет-с, она дома занята: я вчера ей дал переписать.
— A-а. Ну так вот в чем дело! Вот кто виноват-то! — засмеялся исправник. — Она когда придет?
— Да теперь должна скоро прийти.
Мы пили уже вторую или третью бутылку, когда опять явился Матвей Матвеевич и доложил, что Липочка пришла.
— Зови ее сюда!
Через минуту Липочка, почти подталкиваемая Матвеем Матвеевичем, показалась в дверях.
— Липочка, — позвал ее исправник, — можешь переписать? Хочешь — хорошо тебе заплатят. Да чего ты? Поди сюда. Сюда, ближе.
Девочка подошла, не спуская с меня глаз.
— Что она на вас все так смотрит? Феномен ведь в некотором роде, ха-ха-ха... — смеялся исправник.
Мы стали ей говорить, что именно нам надо переписать и как скоро может она сделать.
Она посмотрела на Матвея Матвеевича.
— Я не буду ничего тебе эти дни давать, — сказал он, поняв, что она его спрашивает этим взглядом. — Берись, если хочешь, пиши, заслуживай.
— Берись, Липочка. Я уж тебе говорю, — сказал и исправник, — Больше нашего заплатят.
— Да она уж взялась, — сказал мой приятель. — Вот только не пришла-то сегодня.
— Ну, это Матвея Матвеевича вина. Больше он ей, вы слышали, эти дни не будет давать переписывать...
Мы сказали, чтобы она приходила непременно к нам — или вечером сегодня, или завтра утром, но только чтоб приходила наверно.
— Приду, хорошо, — проговорила она и, точно все еще боясь нас, быстро шмыгнула за дверь.
— Феноменальный ребенок! — начал опять исправник. — И можете представить — неизвестно, кто ее мать... Обыкновенно бывает наоборот — неизвестен отец. А тут наоборот: отец у нас же тут, в полицейском управлении, служит, а кто ее мать — никто не знает.
— Это как же так? — удивился я.
— А подите!..
— Может, она умерла?
— Ничего не известно.
— Да отец-то знает?
— Конечно, знает.
— И ничего не говорит?
— Ничего. Не скажу, говорит, и баста... Можно бы, конечно, узнать, да не хочется, знаете... очень-то уж наседать на него...
— Не надо, конечно. Ну, какое кому дело.
— То-то и есть. А человек он усердный и, знаете, этакий аккуратный, непьющий, ну я, признаться, и не трогаю его. Бог с ним. Ну кому какое дело?.. Но ребенок феноменальный! Совсем ребенок — и по мыслям, и по словам, да и так вообще, — но почерк!.. Матвей Матвеевич!..
Матвей Матвеевич явился.
— Есть у нас что-нибудь ею переписанное... девочки-то этой?
— Есть-с. Сейчас только принесла.
— Покажите.
Матвей Матвеевич принес, мы рассматривали все и удивлялись — действительно, удивительно.
— Талант, — сказал я. — У всякого свой.
— А, нет, — возразил опять исправник. — Талант талантом, но и выучка. Вы знаете, он ее с четырех лет начал учить... и выучил. Ребенок — но дни и ночи она у него просиживает.
— Она только болезненная, кажется, — заметил я.
— Болезненная — это верно, но зато и верный кусок хлеба у нее на всю жизнь теперь.
— А что это она... горбатая или сутуловатая, что это у нее?
— Это от сиденья у нее... Я вам говорю, с четырех лет он ее засадил.
— Это уж варварство.
Исправник вздохнул.
— То есть, как вам сказать?.. Вы не знаете их быта. Вы знаете, что писарь у нас получает?.. Ну, как вы думаете?
— Право, не знаю.
— Четыре рубля восемь гривен! А?! четыре рубля восемь гривен!.. Это при нынешней-то дороговизне! Ну-ка, попробуйте-ка, проживите-ка!.. Да еще с семьей! А ведь и он человек. Ну-ка, попробуйте-ка!
— Я видел домашнюю обстановку этой девочки, — сказал я, — я несколько раз проходил мимо окон их и видел. Страшная бедность.
— Это еще что! Это еще богачи. Он получает пять рублей, да она пятнадцать...
— Как? Она больше?
— И-и!.. Это уж так только пятнадцать. Ей по-настоящему двадцать цена. Ведь это, вы видели, разве это почерк — это литография!.. прописи!.. Да я не знаю, у нас и в канцелярии губернатора вы ничего подобного не найдете. Ну, а потом он ведь человек непьющий, расчетливый, даже скупой, ничего уж себе не позволит, копит!.. Прислуги не держит, сам все... Через два дня в третий готовят... Это еще что — это еще богачи!.. Вы знаете, у него деньги есть, конечно небольшие, — какие у него могут быть деньги?.. Ну, а все, я думаю, рублей триста опять уж в эти два года-то накопил.
— Триста рублей!
— Да-с — накопил уж наверно. А вы знаете, — он кивнул головой на видневшийся в окно заколоченный дом бывшего городского общественного банка, — в этой прорве он потерял два года тому назад все, что имел, — последние крохи, можно сказать: накопил в семь лет, как служит, восемьсот рублей и положил их — и лопнули... С ума он тогда чуть не сошел!..
Исправник вздохнул и, заметив, что мы всё уж допили и стаканы стояли пустые, опять крикнул было: «Эй!»
Но мы положительно отказались, распрощались с ним и пошли.
Наутро, в девять часов, мы только что встали и пили чай, пришел этот самый чиновник, которого я видел каждый день, и с ним сутуловатая девочка. Мы пригласили их к себе в номер, просили садиться, предложили чаю. Я стал отбирать бумаги, которые нам нужно было переписать.
— Липа, смотри... сюда смотри, — сказал он ей, когда она на что-то засмотрелась.
Она подошла ближе к столу и пальцы одной руки положила на край стола. Я случайно взглянул как-то на эти пальцы и невольно поднял на нее глаза и посмотрел: я не видывал такой величины рук у ребенка, — у взрослого, и то редко можно встретить такой длины пальцы, у нее же, у ребенка, это было положительное уродство. Она смотрела на меня с выражением какого-то необъяснимо боязливого чувства, точно ждала, что ее будут истязать сейчас, приняла руки и спрятала их под старенькую, светло-шоколадного цвета, накидочку, бывшую на ней.
— Вы садитесь, пожалуйста, — сказал я ей. — Чаю что ж вы?
— Она не пьет, — сухо сказал ее спутник.
— Отчего же? Ну, молока не хотите ли? — предложил я.
— Нет-с, благодарим покорно, — отвечал он тоном, не допускавшим новых предложений в этом роде: дескать, нет, об этом что уж говорить...
Я отобрал бумаги и, подавая, сказал:
— Вот-с это.
Не отвечая мне, он проговорил:
— Липа, смотри.
Девочка приблизилась опять к столу и, приподнявшись на цыпочки, сверху вниз смотрела на бумаги, как обыкновенно смотрят, или, лучше сказать, заглядывают, в какую-нибудь пропасть, провал, бездну.
— Какие вам надо раньше? — опять спросил он.
— Все равно. Все вместе нам будут нужны.