— Нас узнали. И не так уже часто заходим, а видите, что делают. Память у них… — Степан Прокофьевич, не находя слов, развел руками…
Затем он и Домна Борисовна с Ниной Григорьевной вынесли из кладовки по пригоршне овса. Вся голубиная туча кинулась на них. Самые резвые клевали овес, другие уселись на плечи и головы, цеплялись за одежду, а те, кому не осталось места, вились кругом.
Овес быстро поклевали, и голубиная туча вспорхнула, но пока люди не ушли, все время следовала за ними.
Николай Федотыч выбрал молочно-белую парочку.
Застреха в последний момент сбросил с себя маску равнодушного, самодовольного всезнайки и сказал:
— Удивлен. Не ждал такого. Сожалею, что не я кручу эту машину, а мог бы. Я ведь не меньше вашего, товарищи, ухлопал сил. И все — дарма. На руках мозоли, а в руках пшик. Разрешите прислать к вам кой-кого из моих людей на выучку!
— Сколько угодно, — согласился Степан Прокофьевич.
Машина двинулась. Николай Федотыч вдруг громко застучал в кабину и крикнул шоферу:
— Остановись!
Затем выскочил, подбежал к Степану Прокофьевичу и Домне Борисовне:
— Как же быть мне с таким делом: рай у вас или не рай? Приеду я в колхоз, спросят: «Ну, что видел?» Я бахну: рай! Потом вы ко мне с претензией: накрутил, насудачил. А ссориться с вами я не хочу. Скажите уж сами, как оценивать вас.
Они засмеялись и заговорили наперебой:
— Вам легко будет на том свете: куда бы ни попали — везде рай. Да мы и носа не просунули в него как следует. Только десять тысяч гектаров дают нам полную, настоящую пользу, остальные двести девяносто тысяч занимает дикий первобытный выгон, пустырь. Там, как с паршивой овцы, либо урвешь клок, либо нет. Надо все их в строй, оросить, засеять, озеленить. Надо посадить миллионы деревьев. Оврагов у нас десятки, а запружено шесть… Надо поднять все угодья завода. Теперь же одного ветра пропадает столько, что можно обеспечить энергией большой город. — И долго еще сыпали они всякие «надо»: строить гидростанцию, мельницу, ветряки, увеличивать поголовье, открыть свой техникум, всем работникам дать специальную подготовку. Вот так и рассказывайте, как оно есть!
Поехали.
— Спасибо! — еще раз крикнул Николай Федотыч.
— Милости просим! — отозвалась Домна Борисовна.
Степан Прокофьевич добавил:
— Приезжайте осенью! Угостим жареным гусем с яблоками.
Зацвел сад. Он начал распускаться ночью, будто нарочно, пока спят люди, чтобы явиться перед ними сразу во всей красе. Ночь была теплая, тихая, та переломная, — в Хакассии каждую весну бывает такая, — когда холодные горные ветры наконец иссякли и установилось надежное затишье. Люди спали крепче, чем всегда, не завывало в трубах, не звенели стекла, не шуршала на крышах дранка. Бывшая повариха Анисья — теперь садовод, дежурившая все последние ночи в саду с градусником, обрадовалась потеплению и ушла домой, тоже спать.
Наступило утро.
За околицей Главного стана, охватывая его с трех сторон — над прудом, садом, огородом и орошаемыми полями, висел розоватый утренний туман. Это небывалое здесь прежде явление природы теперь стало не редким. Из тумана, от плотины, доносился мерный, как дыхание, негромкий шум работающего насоса, заведенного для того, чтобы хозяйкам не крутить колодец, а брать воду поближе, в каналах.
Шум насоса, повторявшийся каждое утро в определенное время, стал для всех сигналом начинать день. В стойлах и дворах ржали кони, мычали коровы, блеяли овцы, просясь кто на водопой, кто на пастьбу, но хозяйки в первую очередь набирали воду: насос скоро остановят, и тогда выкачивай ее с двадцатиметровой глубины.
Вышел Ионыч, прищурился на солнце и отзвонил ненужную побудку: все уже проснулись. Погнали стадо. Позади, завистливо оглядывая парк, нехотя брел козел-дервиш. Из труб повалил кизячный дым, скопляясь над крышами в большие лохматые шапки. Было полное затишье — первое за всю весну.
Туман растаял, открылись голубые дали с ярко-зелеными пятнами поливных лугов и полей.
Ионыч прозвонил выход на работу. У гаража, конюшен, столовой замелькали люди. Около мазанки, в которой жила Домна Борисовна, крутилась маленькая — месяцев двух — гнедая кобылка Падчерица; она повелительно топала копытцами, тыкалась в дверь головой, нетерпеливо, громко ржала — просила есть. Домна Борисовна воспитывала ее на коровьем молоке — мать у кобылки болела.
— Домна Борисовна, вы дома? — крикнул проходивший мимо Павел Мироныч. — У вас тут гостья…
— Иду, иду. Я слышу.
Она вышла, завязывая одной рукой халат, другой приглаживая волосы, и сказала:
— Сегодня я дала себе волю выспаться.
— Пора, пора.
— Да, последние два года…
Но договаривать не стала: Павел Мироныч не меньше, чем она, прочувствовал эти годы больших тревог, трудов, бессонных ночей, больших свершений и радостей — памятные годы.
Падчерица толкала ее под бока, в грудь, дергала за халат.
Павел Мироныч похлопал Домну Борисовну по плечу и сказал:
— Маленьких, что ребят, что зверят, надо любить осторожно, незаметно. Иначе любовь только во вред. С этой Падчерицей у вас явная ошибка. Пускай бы кормили ее дежурные конюхи, а то вы все сами да сами, имели еще глупость в дом водить. И выкормили деспота себе на шею. Теперь придется переучивать. Вот к чему приводит глупая любовь да жалость.
…Пыля, фыркая, воя, сотрясая землю, сквозь поселок сновали тяжелые грузовики, перевозившие к реке от каменоломни девонский песчаник для постройки гидростанции. В механической мастерской шумно вздыхали мехи, стучали молотки, снова возвращая в строй оттрудившиеся машины. Домна Борисовна уже хлопотала в родилке около новых беспомощных жильцов. Ионыч, которого Софья Александровна послала в изолятор за Орешковым, никак не мог добраться назад в контору. Это походило на скачку с препятствиями: у механической Ионыча перехватил Хрунов и наладил отыскивать кладовщика, затем остановила заведующая столовой:
— Кто у нас печник? Пошли хоть немудрящего. От затишья совсем перестала тянуть труба.
Никто не подозревал, что рядом с этими буднями, всего лишь за одним холмом — небывалый праздник: зацвел сад.
Степан Прокофьевич, уехавший в степь к табунам, неожиданно вернулся, прокатил мимо квартиры и конторы, остановился у звонницы, взял из машины гаечный ключ и ударил им в колесо от жатки, которое заменяло колокол.
Ионыч, уже почти добравшийся до конторы, зашмурыгал валенками к звоннице. В дверях и окнах домов показались встревоженные люди. Всем вспомнилось, как однажды зимой вот так же раздался неурочный звон. Тогда ураган сорвал крышу с большой кошары, и тысяче мериносов угрожала гибель. Но что случилось теперь?
Ионыча обогнали механики и кузнецы.
— Пожар?! — крикнул Хрунов, подбегая к Степану Прокофьевичу.
— Зацвел сад!
— Сад… зацвел? — переспросил механик с тем радостным удивлением, с каким встречают известие о долгожданном, которое уже казалось несбыточным.
Степан Прокофьевич перестал звонить и спросил Хрунова:
— Тебе нравится этот звон?
— Не знаю. Не думал.
— А я слышать не могу. Тупой, хриплый. Другой летит, как на крыльях, зовет, поднимает, а этот сразу шлеп в землю. Как думаешь, весело идти на работу под такой звон?
— Что вы так взъелись на него? Два года слушали — был хорош. И вдруг.
— Да, вдруг… Это выбрось, — Степан Прокофьевич брезгливо кивнул на колесо, заменявшее колокол, — и подбери другую штуку. Подберешь — скажи мне. Я сам попробую ее.
Затем вскочил в пробегавшую мимо порожнюю грузовую машину, велел шоферу подъехать к площадке, где играли ребятишки.
— Нина Григорьевна, зацвел сад! — и начал хватать детей под мышки, сажать в кузов.
Нина Григорьевна и шофер помогали ему; когда усадили всех, машина умчалась в сад.
Ионыч снова шел в контору и никак не мог дойти, его поминутно останавливали:
— Что случилось? Почему звонили? Куда повезли ребятишек?
— Зацвел сад.