Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Через несколько дней Орешков снова увидел ее: и сама, и все дети — кто всерьез, кто играючи — месили ногами тесто из глины с навозом, а потом штукатурили им давно пустовавшую древнюю избенку.

— Это вы что? Такую развалюшку отвели вам под жилье? — удивился Орешков. — Безобразие. Я буду говорить с директором.

— А я прошу не говорить, — сказала женщина. — Эту развалюшку мы выбрали сами. Приходите через неделю, увидите игрушку.

— И приду на новоселье.

— Просим милости.

Глядя, с каким веселым азартом идет работа, Орешков подумал: «Сделают. Цепкая женщина», — пожелал ей удачи и заторопился дальше.

Потом, в хлопотах, он забыл про это приглашение. И вдруг такая неприятная встреча.

— Устроились? Довольны? Не холодно? — уже какой раз спрашивал он, переминаясь и не зная, что делать: отпустить ли женщину мирно или?.. Он был уверен, что она пришла ломать ограду: «Зачем же больше в такое время? Цепкая… к тому же, эвакуированная… поживет и уедет. К чему ей наш парк?» Но как уличить, когда при ней ни топора, ни щепы?

— Тепло. Для нас вполне. Напрасно вы тогда оскорбили нашу хоромину. Помните: развалюшка, безобразие… А развалюшка получилась завидная, топить почти не надо. Довольно одной керосинки: пока варим обед, чай — и уже нагрелась, — отвечала женщина.

Держалась она совсем не так, как можно было ожидать в ее положении: стояла спокойно, говорила неторопливо, нет и тени, что чувствует себя пойманной.

«Ну и ловка, жох… — раздумывал Орешков. — Как повернула: мы с вами старые приятели. И бессовестна же. Хоть бы капля стыда. Не столкнись вот так — и не подумаешь, какие в ней черти водятся».

Женщина зябко повела плечами:

— Остановились мы на самом ветру.

— Так уж неудачно встретились, — буркнул Орешков.

— Но ведь не прикованы, можно перейти. Вы никуда не спешите? Тогда идемте к нам! Дома у вас, наверно, холодно. Все жалуются.

— На новоселье? — спросил Орешков.

— Угощенье — один чай. Если вас устраивает, можете считать новосельем.

«Она принимает меня за круглого дурака: ежели, мол, зову в дом, значит у меня все чисто. Ежели он пойдет, я его угощу и все замажу. А вот не замажет…» — подумал Орешков и сказал:

— Пошли.

Развалюшку нельзя было узнать: и снаружи и внутри она стала гладенькая, беленькая. На окнах бумажные, замысловато вырезанные занавески, у стен вместо кроватей топчаны, посредине небольшой стол, заваленный книжками и тетрадками, в одном углу самодельная полка, тоже с книгами, в другом печурка, на ней горела керосинка. Меньший из детей спал, в ногах у него поверх одеяла лежал дымно-серый пушистый котенок. Двое старших: дочь и сын — подростки, оба в мать, темноволосые, смуглые, — читали, сидя около керосинки.

Женщина прежде всего обратила внимание на котенка:

— Дымка опять разлегся где не надо.

— Он не виноват, это я уложила его, для тепла: Митя жалуется, что у него мерзнут ноги, — сказала дочь.

— Пусть тогда спит, — согласилась мать. — Принеси-ка затопить. А ты, Володя, поставь чай. — Сама освободила стол от книжек и тетрадок. — Снимайте ваше пальто, проходите к столу, садитесь! Как вас по имени, по батюшке?

Назвав себя, Павел Мироныч спросил:

— А вас?

— Домна Борисовна Аляксина.

— Преподавательница? Член партии? Писали заявление о работе?

Она кивала: да-да.

— Та-ак… — Павел Мироныч задумался: «Член партии. Кончила университет. С каким чувством пошла она ломать ограду? Какого труда стоит ей делать невинное, приветливое лицо? Как быть, если девочка принесет на топку штакетник?»

Он представил, какая краска стыда зальет тогда лицо Домны Борисовны, какие слезы хлынут у детей, и решил, что лучше ему уйти: ограда не стоит этих слез.

— Я, знаете, позабыл. Мне надо. До свидания! Я в другой раз… — и протянул руку прощаться.

Домна Борисовна вдруг страшно побледнела, именно такой бледностью, какую представлял себе Орешков, когда принесут штакетник, и сказала надломившимся голосом:

— Это будет очень печальная ошибка. Этого вы не сделаете. Не должны делать. Затем шагнула к двери, распахнула ее и крикнула: — Люба, ты скоро?

— Замок что-то… — отозвалась девочка, — не могу закрыть.

— Оставь так, я закрою.

Девочка принесла стопку темно-бурых кирпичей, похожих на черный хлеб.

— А, кизяк… — радостно, как другу, сказал Павел Мироныч и глубоко, облегченно вздохнул.

Так же вздохнула и Домна Борисовна.

— Где раздобыли вы такую благодать? — спросил он про кизяк.

— Заготовили. Мы — южане. У нас вечно кизяк. Я не понимаю, как это здесь… Кругом гниет навоз, а сидят в холоде. Сводят парк. Не понимаю. Чай готов. Павел Мироныч, раздевайтесь!

— Мне надо бы…

— Не верю, — перебила его Домна Борисовна. — Никуда вам не надо. И не пытайтесь обманывать, ничего не выйдет.

— Верно, не выйдет, не умею. Только я сперва скажу, зачем пришел, а потом уж вы решайте, стоит ли поить меня чаем. Вы знаете, что я подумал про вас?

— Знаю. То же самое, что и я про вас.

— Вот как!

— Подумала… Извините!

— И пришли в парк за тем же, вроде меня? Ловим друг друга и думаем: сторожим. Комики, а не сторожа!

— Но я не могу глядеть, сложа руки… Загубить парк… Это же не любить ничего, никого, даже детей. Раздевайтесь, садитесь! Вы подумали, я подумала — какая ерунда, считаться с этим не время.

Долго обсуждали, как наладить надежную охрану парка, и ничего не придумали, кроме того, что лучшая охрана — снабдить всех дровами. А это может только Застреха. Ни у Павла Мироныча, ни тем более у Домны Борисовны нет таких полномочий, чтобы хлопотать о нарядах, распоряжаться транспортом. Домна Борисовна бранила себя, что раньше, когда было тепло, не подтолкнула других наготовить кизяку.

— С весны обязательно начну кампанию за кизяк.

Этим несколько утешились.

Напившись чаю, дети занялись рукоделием: мальчик держал моток шерстяных ниток, а девочка свивала их в клубок.

— Здесь хорошо: много шерсти, скоро будем в теплом, — сказала Домна Борисовна.

Павел Мироныч скользнул глазами по комнате и спросил:

— Это все, что удалось спасти от немца?

— Какое там — от немца. От немца — в чем спали. Теперь мы уже обросли. Найти бы еще серьезную работу, тогда бы совсем были на ногах. — Домна Борисовна встала, прошлась, точно пробуя ноги.

— А школа? — заметил Орешков.

— В школе — одна зоология, четыре часа в неделю. Такое время, а я — четыре часа. Мне стыдно. Я не чувствую себя человеком, гражданином. Какой-то привесок. Я член партии, а болтаюсь в свидетелях.

— Мы говорили о вас. Нету свойственного вам дела. Нам нужны все такие: конюхи, табунщики, гуртоправы. Работа на стороне, в степи, а у вас дети. И не по возрасту вам бродить за баранами, скакать в седле. И университет ваш жалко, растеряете. Лучше школы ничего здесь не найдешь. Мало уроков — вина не ваша.

— Я добиваюсь не оправдания, а работы, которой могла бы отдать все силы. Напрасно думаете, что для меня нет подходящего места. Сколько угодно.

— Например?

— Конюхом в элитное отделение. Работа под боком, верхом скакать не надо.

— Если вам не жалко бросать школу, забывать университет…

— Разве обязательно бросать, забывать?

— Не обязательно. Зависит от вас. Но… семья, школа, жеребята, университет, навоз, ночные дежурства по конюшне, — трудно будет все это помирить, соединить.

— Попробую.

На следующий день Павел Мироныч повел Домну Борисовну в конюшни знакомиться с работой. Конюхи требовались разные: к жеребцам, к маткам, к молодняку. Дошли до жеребят-отъемышей. Малыши в тревожном недоумении кружились по стойлу, тыкались из угла в угол, друг в друга: не тут ли затерялась мать? И, не находя, настойчиво, слезно ржали.

«Совсем как дети», — подумала Домна Борисовна, вспоминая то время, когда отнимала от груди своих ребятишек. Потом вошла в стойло. Жеребята были конюшенные, ручные и доверчиво окружили ее; одни поталкивали головой — просили ласки, другие обнюхивали, иные ловили руки и, поймав, начинали сосать.

164
{"b":"270625","o":1}