Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И потом, управившись с одной квашенкой, завела другую.

Ехали близ гряды холмов. Поглядывая на бурые, опаленные солнцем склоны, Урсанах вспоминал голодные годы.

— Помню одну зиму. Идет табун, не гуртом уже, а длинно, как аркан, вытянулся. Идет, головы вниз. Копытить не может, ноги в коленках дрыг-дрыг. То один конь остановился, то другой поднимет голову и заржет: прощай, мол, братцы, больше не могу. А из табуна в ответ ни-че-го… Все смерть чуют и свой дых берегут. Поржет конь и на коленки, а голову в снег. Иной так и замерзнет, иной перевернется на бок, поудобней. Байские кони — и все равно жалко до слез. А вот если теперь начнется такое… — Урсанах прикрывает глаза ладонью, поднимает лицо к бело-желтому солнцу и говорит ему с упреком: — Чего стараешься? — и сильней нахлобучивает войлочную шляпу: он не желает глядеть на такое безжалостное солнце.

День с ветром, но ветер только усиливает полыхание полуденного зноя, и когда он, налетающий порывами, вихрями, коснется лица, руки, — это вроде того, что стоишь у костра — и вдруг лизнет взметнувшееся неожиданно пламя.

Лениво, сонно поднимаются вспугнутые птицы и без всякой боязни, едва отлетев, снова опускаются в тень от холмов и курганов. Рады этому тяжелому зною лишь всякие мошки да бабочки. От мельканья белых, желтых, пестрых бабочек у путников рябит в глазах; мошки увязались еще от дома целой тучей и не отстают, и до того нахальны, что люди устали от них отмахиваться.

Гряду холмов глубоко разрезал крутобокий овраг. По каменистому дну его медленно пробирается худосочный, изнемогший в борьбе с засухой ручей. Местами он еле-еле прикрывает гальку, местами образовал омутки и почти совсем остановился, будто отдохнуть от трудного извилистого пути. По влажным берегам этих омутков высокая трава и цветы с крупными сочными листьями. Весь этот ручей — где узенькая струйка, а где круглый омуток — похож на нитку бус из светлого камня на темно-бурой шее великана холма.

Без сговора, сам собой, получился привал. Кони припали к одному омутку, люди к другому, потом кони с громким хрупом начали есть траву на своей луговине, а путники растянулись на своей отдыхать. Нюхая душистый лист дикой мяты, Урсанах говорил:

— Иной год вся степь, как этот лист: ступит конь — из травы сок брызнет; кобылицам можно по двойне рожать — добра на всех хватит. А иной год… Нынче, однако, будет худо.

Раздался тот особый рокот гальки, когда ее сильно потревожат. Урсанах поднял над травой голову, затем вскочил и закричал, размахивая шляпой:

— Пошли назад! Быстро-быстро! Лентяи… дармоеды… лежебоки!..

По галечному дну ручья от одной луговинки к другой пробирался табун. Сзади ехал табунщик.

— Куда лезешь?.. Назад! — Урсанах сильней замахал шляпой.

Но табун и не думал поворачивать: в нем были рабочие безбоязненные лошади. Тогда Аннычах вскочила на коня и завернула табун кнутом.

— Не трожь! Мало тебе своих. Ишь размахалась!.. — зашумел на нее табунщик.

— Иди ко мне! — крикнул ему Урсанах и, пока тот пробирался по неудобному — извилистому и откосому — берегу ручья, ворчал: — Вот человек… И в седле ему лень работать — распустил коней на всю степь. Ты зачем здесь? — строго спросил он табунщика. — Кому говорили: держать коней на холмах?

Травянистые лощинки сберегались на будущее.

— Там ли съедят, здесь ли — тебе-то что? Вся трава конская.

— Иди к табуну, иди! — вдруг закричал старик. — Табун не будет ждать, когда дурак станет умным, затем быстро вскочил в седло и поехал. — Такому хоть камень на башке дроби — он все свое твердит: «А тебе что?» Кому же будет — что, если мне — ничто?

Он был уязвлен в свое самое дорогое. Больше двадцати лет работает на конном заводе, можно сказать: с него и началось это дело. В гражданскую войну от табунов почти ничего не осталось: много коней перебили, много угнали и спрятали в горах баи, порезали и съели бандиты, а другие разбрелись по степи и устроились сами по себе, без людей.

Вот наконец крепко установилась одна власть — советская. Приглашают Урсанаха в город на съезд бывших батраков-табунщиков, спрашивают: «А ты, папаша, что поделываешь?» — «Жду, когда позовут табунить». — «Так не годится. Теперь ждать — значит худа дождаться. Теперь мы сами хозяева, надо без указки приниматься за дело: арканы в руки, сами по седлам и айда в степь, в горы собирать бесхозяйные табуны!» Так и сделали.

— Я гонял целое лето. Столько раз бросал аркан… — Урсанах вздыхает. — Так рука заболела, думал, совсем отсохнет.

Набрали три табуна, назвали их — Государственный конный завод. Урсанаха назначили старшим смотрителем. С той поры работает он без смены. Многие тысячи коней выросли под его присмотром. Теперь везде: в армии — под седлом и в обозе, в колхозах — на пашне, во всех городах, где есть ипподромы, знают хакасского коня. Много наград и похвал получил Урсанах за свою работу, все хвалят и выхоженных им скакунов.

И вдруг ему толкуют: «Не все ли равно, где едят: вся трава конская».

— Вот допусти такого человека к табунам, он, что ни год, падеж устроит.

Урсанах с дочерью осматривали холмы, распадки, много ли там травы; Конгаров тем временем искал «писаницы», фотографировал курганы и отдельные, интересные чем-либо плиты.

К вечеру забрались в самый дальний угол конно-заводских пастбищ, за Каменную гриву. Оказалось, что эта гряда холмов, высокая, как стена до неба, если глядеть на нее от Белого озера, — всего лишь маленький отпрыск больших гор. Котловины тут были тесней, с крутыми бортами, травянистые местечки лежали небольшими пятнами среди голых осыпей и скал. Островками стоял лес: березы, сосны, лиственницы. Приволье больше для медведей, волков и горных коз, чем для табунов.

Сюда не гоняли ни маток, ни молодняк, а только взрослых жеребцов. На каждом шагу подстерегало их жадное зверье: корму один хваток — здесь, другой — там. Зато жеребцы выносили отсюда неустанное сердце, огненный нрав, тигриную храбрость, тело, как сталь, копыта — кремень.

Где-то в этих горах бродил Эпчелей с табуном жеребцов по четвертому году, отобранных под седло командному составу армии.

— Эп-че-ле-ей! Эп-че-ле-ей! — кричала Аннычах.

— Не надрывайся, — говорил ей отец. — Найдем так.

Но ей нравилось, как далеко и звонко катился этот зов, как одна за другой откликаются на него горы, скалы: «Эй, лей!»

— Вот какая честь Эпчелею, — смеялась Аннычах, — и там зовут, и там, и там. И всё — девушки.

Наконец откуда-то с высоты ответили:

— О-го-го-го-о-о!..

Эпчелей спускался с горы. Она была высокая, крутая, где скалистая, где гладкая, где рассечена трещинами. Конь делал резкие повороты, скользил, прыгал, и со стороны глядеть было страшно, а наездник погонял еще. Конгаров удивлялся, Аннычах дрожала от зависти, Урсанах хвалил:

— Железный человек. И конь весь в него.

— Здравствуй! Здравствуй! — Эпчелей каждому отдельно кивнул бритой загорелой головой. — Куда поехали?

— К тебе в гости. — Урсанах показал на гору. — Что там искал?

— Козлишки есть.

Редкий наездник, охотник, силач, смельчак Эпчелей ко многому относился свысока, в его речи постоянно мелькали уменьшительные, пренебрежительные слова: козлишки, волчишки, баранчук, жеребчук.

— А почему не убил? Чем угощать нас будешь? — Аннычах сделала обиженное лицо и плаксивый голос. — Я хочу коз-ля-тин-ки, коз-ля-я-тин-ки-и…

Эпчелей погладил девушку по плечу:

— Угощу другим. Козлюки жесткие.

— А чем? — допытывалась она.

— Най-дем.

— Искать еще будешь… Отец, поедем назад. Здесь мы умрем с голоду. — И Аннычах сделала вид, что заворачивает коня. А Эпчелей взял его под уздцы и повел за собой. Аннычах дергала повод, конь вертел головой, но разве вырвешься от Эпчелея! — Ах, так? Тогда я… — девушка шутливо занесла над Эпчелеем плетку.

— Вот гость пошел… Ну, что сделаешь? — он повернул к ней спину. — Вот гость… — потом, изловчившись, обхватил девушку поперек и пересадил к себе. — Теперь не уйдешь, теперь ты у меня крепко в гостях.

160
{"b":"270625","o":1}