— Погодите, ведь я ее видел в Историческом музее, не так ли? — произнес Кожавин, когда Софа вышла в соседнюю комнату. — Нет, я не мог ее ни с кем спутать! — повторил Игорь Владимирович. — Ну, хотите меня проверить? Речь шла о конфликте между Барклаем и Багратионом под Смоленском. Она сказала, что бывает в музее и теперь.
Тамбиев почувствовал, что Кожавин произнес все это с несвойственным ему жаром, при этом, когда Софа появилась, как-то нарочито нахмурил брови и стал серьезнее, тоже чуть-чуть нарочито, а когда она сказала, что решила сегодня подклеить обои и вместо клея развела побелку, и показала при этом на белое пятно на обоях, Игорь Владимирович улыбнулся и взглянул на Софу с открытой приязнью, с нескрываемым желанием показать, как все это было с ее стороны мило и симпатично. Одним словом, Тамбиеву стало не по себе. Его настроение не поправилось, когда Софа вызвала Кожавина в комнату рядом и попросила исправить примус, который чадил, и показала компас, судя по всему — трофейный. А потом они пили чай и вишневую наливку, которую Софа налила из четверти, повязанной марлей. И Николай Маркович вновь отметил для себя, что Кожавин, желая сделать Софе приятное, хвалил наливку сверх всякой меры. Если бы он знал, что наливку приготовила не Софа, а Анна Карповна, наверняка умерил бы похвалы. Но вот что любопытно: Софа-то знала, что наливку приготовила не она, а Анна Карповна, но принимала кожавинские похвалы как должное. Одним словом, Тамбиеву было плохо. Нельзя сказать, что Кожавин ему существенно ухудшил настроение, когда сказал на обратном пути в Наркоминдел, что у Софы лицо отдает голубизной. Истинно дальтонизм — болезнь влюбленных. Первой у влюбленного выходит из повиновения способность различать цвета, иначе ведь голубой кожи не увидишь.
Только утром, вернувшись в своих мыслях к вчерашнему вечеру, Тамбиев вдруг вспомнил про компас, что показывала ему Софа, и спросил себя: а зачем ей компас? В самом деле, зачем? Тамбиев почувствовал недоброе и, улучив минуту, сбежал в Исторический музей, благо что музей в двух шагах от «Метрополя». Но, добежав до Исторического музея и единым духом взлетев на второй этаж, он вдруг увидел в пролете открытых дверей Кожавина. У Тамбиева оборвалось сердце. Как ни велик был этот дом, в нем, на взгляд Тамбиева, существовала одна тропа, и разминуться на ней было почти невозможно. Тамбиев повернул обратно.
Двумя днями позже Софа позвонила и сказала, что через полчаса улетает на Волховский фронт и вернется не скоро.
— Не забывайте Глаголева, — сказала она, дав понять, что заканчивает разговор.
Тамбиев положил трубку и долго думал над происшедшим. Он припомнил тот ее обморок, а потом разговор о компасе, однако так и не решил, имело ли все это отношение к ее нынешнему отъезду.
На другой день часу в десятом вечера Тамбиев пришел к особняку у Никитских и был удивлен немало, увидев свет. Была пурга, сухая, круто замешенная на жесткой крупе, какая бывает в Москве только в декабре. Может, поэтому свет в окне показался уютно-домовитым. Тамбиеву почудилось, что в доме Софа. Он постучал. Ему открыл Глаголев. Он стоял в дверях, накинув на плечи шинель, и ему требовалось усилие, чтобы узнать Тамбиева.
— Заходите, пожалуйста, — будто спохватился он. — Не скумекал в одночасье. Вот они, лета мои! Простите великодушно.
Тамбиев пошел вслед за Глаголевым. Горела электроплитка (Глаголев назвал ее электромангалом), клокотал, точно взрываясь, чайник. На столе, придвинутом к печке, были расположены странички рукописи. Видно, в холодном доме бумага напиталась влагой и сейчас, просохнув, приятно попахивала.
— Да, улетела. Сказала, что на Волховский, а там бог знает. Понять? Напрасное занятие! Я уже приучил себя к тому, что все, что она делает, не очень понятно. — Он помолчал. — Вот сижу сейчас, кропаю, и такой смех взял: истинно, Пимен века двадцатого! — произнес он улыбаясь и, застеснявшись темных зубов, сомкнул губы. Губы у него не по-стариковски полные и свежие, а зубы коричневые. — Рукопись требует тишины, даже вот такая рукопись, как эта, — указал он на стол, устланный исписанными листами. — Сбежал сюда, а как-то неприятно — один! Нет, не то, что трушу, а так, тревожусь маленько. Из головы не идет этот случай с танковым обозревателем из «Вестника». Уединился писать статью, нет, не дома, а здесь же, в журнале, а когда хватились, он уже десять дней как кончился. А тут, простите меня, не дом, а склеп фамильный. Стены аршинные! Да был бы и звукопроницаемый, какой толк? Когда дух испускают, «караул» не кричат…
Он теперь говорил обо всем, но только не об Александре Романовиче и Софе, отметил Тамбиев. «Вот возьму сейчас и спрошу, в лоб спрошу».
Но Тамбиеву было нелегко осуществить свою угрозу.
— Хотел свить себе гнездо в кабинете, да в окно задувает, — скосил Глаголев глаза на комнату рядом. — Вот и бегаю туда за картами и книгами. Сейчас опять побегу и вас потащу. Вы готовы?
Тамбиев не очень понял его.
— Да, пожалуйста.
Глаголев взял фонарь, и они пошли. Рука его дрожала, и фонарь дрожал, а по стенам бежали тени, казалось, тени людей, которых не было в комнате. Тень Тамбиева была длинной и неожиданно большеголовой, тень Глаголева — долгорукой и узкогрудой. Когда Глаголев приподнимал фонарь, его дрожащая рука начинала так ходить из стороны в сторону, что тени принимались препираться и, того гляди, готовы были кинуться врукопашную.
Они шли из комнаты в комнату, шли быстро, и руки Тамбиева наполнялись вещами весьма своеобразными, и двух рук уже недоставало: глобус на деревянной подставке, готовальня, свиток ватмана, кожаный очешник, керосиновая лампа с цветным стеклом, книги… За книгами Глаголев взгромоздился на лестницу, из которой вырастала деревянная рука, непропорционально длинная и прямая. Когда лестница начинала угрожающе раскачиваться, Глаголев хватался за эту руку и останавливал лестницу.
— Вы думали над такой проблемой: куда немцы нацелят свой главный удар? — вдруг произнес Глаголев, забравшись под самый потолок. — На Москву? — Его тело сейчас дрожало больше обычного, и рывки эти сообщались лестнице, и она шла ходуном. — Нет, я хотел бы знать, что думаете вы. На Москву?
— А вы полагаете, Маркел Романович?..
Он спустился с лестницы и, взяв из рук Тамбиева глобус и готовальню, пошел из кабинета.
— Я полагаю, что стратегия — это не только карта противника, но и его психология. Наполеон говорил, что рассуждать о том, что не проверено опытом, есть удел невежества. Что есть опыт, скажем точнее, русский опыт, для Гитлера, а кстати, и психология опыта? Ответ в двух словах: московский неуспех. Гитлер сменил Браухича и встал во главе армии сам. Казалось бы, новый удар на Москву сулит немцам двойную реабилитацию, армии и Гитлеру. Пусть поможет нам в ответе на этот вопрос психология. Под Москвой может быть не только выигрыш, но и проигрыш. Но что значит проиграть под Москвой? Значит, все потерять: и войска, и престиж, в том числе потерять престиж Гитлеру… Проиграть в ином месте — значит, рискнуть всего лишь войском. Если говорить о психологии, удар должен быть смещен прочь от Москвы. А если говорить о стратегии? Немцам нужен простор для маневра, а следовательно, степь и дороги. На русском севере нет ни первого, ни второго. Оказывается, вывод, который подсказывает собственно стратегия, в сущности, тот же, что подсказала психология: юг, только юг! И еще, о том, куда придется главный удар, думаем не только мы, но и немцы. Южная группа немцев, в сущности, является флангом, если зрительно представить себе всю их армию, нацеленную на Москву. А уж так повелось испокон веков — все неприятности от уязвимого фланга. Нет, помяните меня, все совершится на юге.
Тамбиев заметил, для Глаголева работа над статьей — это не столько работа за письменным столом, сколько спор с упрямым и неуступчивым оппонентом. Вовлечь собеседника в спор, распалить его, поставить в положение жестоко обороняющегося, а может, и наступающего, скрестить оружие и заставить его, а заодно и себя добывать доводы — вот задача, которую Маркел Глаголев решает постоянно. Чем неожиданнее и изощреннее доводы, к которым обратились оппоненты, тем больше возможностей у Глаголева высветлить ведущую мысль. Но вот что занятно: сегодня, взобравшись под потолок и наклонив лестницу так, что она, того гляди, грохнется оземь, Глаголев меньше всего хотел спора. То, что он произнес сегодня, больше было похоже не на вопрос к задаче, а на ответ.