— Черчиллевский… зигзаг? — оживился Бекетов — и для него не было на конференции события необычнее, чем этот черчиллевский зигзаг.
— Именно, что бы это могло значить?.. Угрызения совести?
— Угрызения совести — не черчиллевская категория!.. — засмеялся Бекетов. — Все, но только не это…
— Тогда что? — Бардин был, как обычно, последователен в стремлении дать точное имя явлению. — Нет ли тут американской инспирации? То, что не могли сказать они, сказал Черчилль?
— А почему им не сказать самим? — был вопрос Бекетова — он был осторожен в своих догадках.
— В то время как Черчилль был молчалив, я бы сказал, необычно молчалив, американский президент далеко пошел в своих возражениях, так далеко, что иное мнение если не исключалось, то становилось неприличным…
— И все-таки дело не в том, Егор… — возразил Бекетов; когда его возражение было категорическим, он звал друга по имени — ласково-приязненное «Егор» умеряло эту категоричность. — Не в этом…
— А в чем?.. — Бардин не очень привык к тому, чтобы его мнение отвергалось другом столь определенно, обычно это делалось терпимее.
— Ты понимаешь, друже… — молвил Сергей Петрович и пошел тише — он почувствовал, что, чуть-чуть огрубив разговор, нарушил настроение беседы.
Они отвели ветви старой ивы и неожиданно оказались под ее мохнатой шапкой. Бекетов ощутил, как затих его друг. Он стоял где-то рядом, застигнутый внезапной мыслью, казалось, она стеснила даже дыхание, эта мысль.
— Что мне делать, Бекетыч?..
— Ты о чем, Егор?
Он долго молчал, прежде чем нашел силы произнести:
— Сережка…
Бекетов вздохнул — где добудешь слово, которое может утишить боль, да есть ли оно в природе.
— Все — в тебе, Егор, в твоей способности пересилить…
Но слова эти оборвались где-то на полпути к Бардину — он не услышал их.
— Могу все перебороть, этого — не могу… Готов пять раз умереть, но только оградить его от этих бед неисчислимых… — волнение сшибло голос — Бардин умолк, будто набираясь сил. — Жаль его, так жаль… волком бы завыл!.. Вот тут… точно камень залег, — он ткнул кулаком в грудь. — Все время ощущение тревоги. Только бы отец не узнал — сердце у него на ниточке…
— На ниточке?
— А ты полагаешь, нет? — Бардин не скрыл настороженности — вот и Бекетов во власти тех же предрассудков: коли Иоанн, то все железное… Он только с виду сердоболен, на самом деле он бронирован, старый Иоанн. Все эти Иоанновы всхлипы для проформы, а в действительности он ничего не подпускает к сердцу, этим и живет. Как увидит, что рискует ненароком зашибить сердце, делает этакий кульбит, совсем не стариковский, и выходит из игры. Ведь так думает Бекетов об Иоанне?
— Я спрашиваю: ты полагаешь, не на ниточке?
— Я ничего не сказал, — заметил Бекетов, заметил таким тоном, точно хотел дать понять: какая там ниточка — трос, свитый из металла! — Я ничего… — повторил Сергей Петрович, все больше смущаясь.
Они пошли дальше — им стоило труда вернуться к прерванному разговору.
Они продолжали идти вдоль берега пруда — глаза привыкли к темноте, и их отражение на воде стало видимым, — им стоило труда вернуться к разговору о конференции.
— У меня было впечатление, что Черчилль уязвлен, лично уязвлен… — произнес Бекетов, задумавшись. — Это тем более ранило его самолюбие, что рядом был Эттли. — Бардин остановился, увлеченный тем, что говорил друг, остановился и Бекетов. — Он говорил много, но это было уже признаком слабости — чем больше говорил, тем меньше его мнение учитывалось. Поэтому было желание утвердить себя, острое желание… Без этого экскурса в психологию, пожалуй, не поймешь Черчилля… — Они сдвинулись с места — мысль требовала движения, шаг их был неспешен, но явилась потребность идти. — Я не думаю, чтобы американцы инспирировали выступление Черчилля, хотя в этом предположении нет ничего абсурдного — в Потсдаме действует англо-саксонский план… Черчилль достаточно опытен, чтобы понимать: все, что говорят американцы русским, они должны говорить, учитывая, что война для них не окончена, для всех окончена, для них — нет… Поэтому их неуступчивость имеет меру. Когда они говорят русским «нет», они должны многократ подумать — удастся ли им сохранить его, это «нет», имея в виду перспективу, о которой идет речь. Что узрел Черчилль, изобразив на конференции свой зигзаг?.. Он просто предрек то, что сделал бы всякий иной, обладающий черчиллевским опытом: он корректировал американского президента, обратив трезвый взгляд на день завтрашний…
— Не потому ли Черчилль корректировал президента, что был уязвлен и искал случая утвердить себя, — вот вопрос… — откликнулся Бардин — он искал в позиции друга слабое звено. — Конечно, нынешний момент в жизни Черчилля не просто особенный, он — чрезвычайный… Возможно, у него есть потребность утвердить себя, но утвердить себя в возражениях американскому президенту по столь значительному вопросу, как западная граница… да убедительно ли все это?
— Тогда почему он это делает, Егор, — должна существовать причина?
— Должна, разумеется.
— Какая же? — Бекетов сделал попытку перейти на боковую тропу, идущую в глубь парка. — Ты заметил: они вдруг воспылали интересом к итальянским колониям, — заметил Сергей Петрович. — У Черчилля мог быть и такой план: в обмен на согласие, которое они дают русским, те поддерживают отторжение итальянских колониальных земель… Черчиллевское согласие прямо предшествовало этому требованию… Не так ли?
Они вошли в парк — листва была необильной, и белый свет прожекторов, стелющийся по земле, еще больше разжижал зелень — в парке было светло, как на сцене, — истинно некуда было деть себя.
— Не думаю, чтобы Черчилль мог рассчитывать на уступчивость русских, — возразил Бардин. — Не тот человек, да и проблема не та!.. В сознании такого человека, как Черчилль, этакий маневр мог вызвать контрдоводы: на взгляд Черчилля, действовать подобным образом — значит обозлить русских, а не склонить к компромиссу… Русские!
— Тут все… сложно, но я настаиваю на этой своей мысли: у Черчилля мог быть и такой расчет — итальянские колонии, — произнес Бекетов. — Он, конечно, эмоционален, с возрастом все более эмоционален, но он человек расчета, часто внезапного, на грани авантюры, но все-таки расчета — дальний прицел… Он многократ повторил тогда: мы воевали, только мы, и никто больше… У этих слов — один смысл…
Но не так-то просто было убедить Бардина — как случалось многократ прежде, он пытался обострить спор и в споре обрести истину.
— Возможно, мы видим Черчилля в канун его поражения, быть может самого сокрушительного в его жизни, — ответствовал Бардин. — Мы видим Черчилля, какого никогда не видели!.. Поэтому там, где мы пытаемся искать в его действиях логику, ее может и не быть…
— Но сказать так — значит ничего не сказать… — Бекетов оглянулся на пруд — пошел дождь и крупная рябь, настолько крупная, что зеркало пруда сделалось матовым, а потом погасло. — Нет события, которое вышибло бы Черчилля из седла в такой мере, чтобы он перестал быть Черчиллем, — произнес Сергей Петрович, приглашая друга под многослойную крону. — Итак, что есть черчиллевский зигзаг?.. Понимание, что американцы пойдут на уступки в перспективе событий на Дальнем Востоке, и желание сказать сегодня то, что завтра скажут американцы… Это — первое. Второе — сказать русским «да» в надежде, что они ответят тем же, когда для Британской империи придет час испытаний — он не за горами… Это тебя устраивает?
— Не совсем…
Для Бардина разговор с другом был единоборством — не очень хотелось признаваться даже Бекетову, что тот взял верх.
Они поднялись в своеобразный мезонин, где, оплетенное ветвями прибрежной ивы (пруд был под окном), находилось обиталище Бекетова. Комната была квадратной, выклеенной шелком, с правильными прямоугольниками окон, яркие белила которых контрастировали с обоями. Бекетов не спешил включить свет, и на какой-то миг парная темь, втекшая в раскрытое окно, полонила их. И вновь, как это было под мохнатой шапкой старой ивы, печально затих Бардин…