Реплика Черчилля, которую он хранил стойко, была осторожна: англичане дали в свое время лондонским полякам сто двадцать миллионов фунтов стерлингов.
Сталин реагировал тут же: у русских тоже были известные траты, когда речь шла о правительстве Сикорского, — кстати, англичанам было легче тратить эти деньги, чем русским, англичане тратили, видя в лондонских поляках друзей, русские — недругов, англичане — по велению души, русские — по долгу простого обязательства, что всегда многократ труднее.
Но звон серебра возник и тут же умолк: кажется, партнеры спешили ударить по рукам, сберегая силы для продолжения разговора, тем более что конференции предстояло перейти к проблеме кардинальной — польские выборы.
Трумэн, с мучительной пристальностью наблюдающий в этот момент за выражением лица Сталина, вновь вспомнил, что в Штатах проживает шесть миллионов поляков.
— Если выборы будут свободными и корреспонденты, действуя свободно, сообщат об этом американцам, для меня как президента это будет важно… — подал голос американец.
Трумэн сказал: «Это меня устраивает», и, как это было многократ прежде, Черчилль, следуя за американцем, повторял: «Я тоже согласен», восприняв не только существо, но и интонацию американца, не дав себе труда хотя бы для видимости завуалировать вульгарное повторение.
Но Сталин, полагая, очевидно, что на нынешнем этапе надо уступить всюду, где есть возможность уступить, предложил свою формулу, касающуюся прессы, впрочем, мало чем отличающуюся от того, что исходило от англичан и американцев.
Но у польской проблемы была и иная грань. Не менее важная, чем выборы, — западная граница.
Кашу заварил Трумэн — в тонах, свойственных его пасторскому обличью, скорее в форме иносказательной, чем прямой, он заметил, что союзники определили зоны оккупации и соответственно переместили войска, но сейчас, как полагает американец, еще одна страна получила право на зону оккупации, и эта страна — Польша. Он, Трумэн, дружественно относится к Польше, но это не значит, что она должна быть приравнена к великой державе и обрести право, какого у нее нет и быть не может. Что же касается вопроса о границах, то для его решения будет иное место — мирная конференция. Как можно было понять американского президента, разговору о западной границе Польши он придал метафорическую форму: зона оккупации.
Реплика Трумэна была обращена прямо против русских, обращена с такой резкостью, с какой американцы никогда с русскими не говорили. Но советский премьер, казалось, не принял во внимание эту резкость и обратился к средству, которое в подобных случаях у него действовало безотказно: с популярностью, чуть-чуть нарочитой, он принялся излагать историю вопроса, очевидно полагая, что само это объяснение, разбитое на правильные главы и подглавы (он любил членить историю на периоды), укротит американца. Он сказал, что в Ялте было условлено, что восточная граница Польши должна пройти по линии Керзона. Что касается западной и северной границы, то было оговорено, что должно иметь место существенное приращение территории. Тогда же было решено, что о размерах этого приращения со временем будет испрошено мнение правительства Польши, — сейчас это мнение известно, а окончательно этот вопрос будет решен на мирной конференции.
Но метафора с «зоной оккупации», видимо, полюбилась президенту не на шутку — он не хотел расставаться с нею.
— Но у нас не было и нет никакого права предоставлять Польше право великой державы… — настаивал президент.
Русский стоял на своем — как ему казалось, он выбрал своего коня удачно.
— Польское правительство сказало свое слово о западной границе — его мнение теперь нам известно, — пояснил Сталин все в том же тоне — до сих пор он мог пойти и на компромисс, до сих пор, но не в данном случае.
— Об этой западной границе никогда не было заявлено официально, — произнес американец, заметно накаляясь.
— Я говорю о мнении польского правительства — оно теперь нам известно, — повторил Сталин, в этом повторении, чуть примитивном, была ирония, а ирония сообщала самообладание — инициатива была на стороне русского.
— Мы получили предложение поляков только сегодня, — произнес Трумэн, очевидно давая понять, что одно это позволяет по крайней мере отнести продолжение разговора. — Мы с ним не успели еще как следует ознакомиться… — добавил президент и посмотрел на Черчилля, точно взывая к нему за помощью, но, странное дело, англичанин, до сих пор столь многоречивый, точно онемел. Быть может, он лишился языка, увлеченный спором русского и американца, а возможно, дал простор коллегам, долгожданный для него простор, полагая, что это сулит ему, Черчиллю, приобретения, каких он не имел. Черчилль молчал, он продолжал молчать и после того, как президент недвусмысленно пригласил его сказать свое слово.
Вторглась пауза, она была исполнена неприязни, откровенной, — подал голос Сталин — видно, ему было нелегко заговорить в этот раз.
— Нам действительно предлагали не допускать польскую администрацию в западные районы, — произнес русский премьер безбоязненно. Вспомнив этот факт, полузабытый, он точно говорил: да, вы действительно нас предупреждали многократ, но вы не правы были тогда, как, впрочем, не правы и сегодня. — Наша армия не может одновременно создавать администрацию в тылу, воевать и очищать территорию от врага. Она не привыкла к этому… Поэтому мы пустили поляков, — фраза была человечной весьма — «Она не привыкла к этому». — Наша концепция, концепция русских, состоит в следующем, — продолжал терпеливо просвещать своих коллег русский премьер. — Чтобы армия могла двигаться вперед, она должна иметь спокойный тыл…
— Это я понимаю и сочувствую этому, — произнес Трумэн — на этом этапе диалога что-то усвоил и он.
— Другого выхода нет, — меланхолически изрек Сталин. — Если вы не согласитесь, вопрос останется открытым. Вот и все.
— Но можно ли этот вопрос оставить без решения? — пробудился Черчилль — разговор все-таки вовлек его в свою орбиту.
— Когда-нибудь его надо решить, — ответствовал Сталин.
Черчилль взглянул не без изумления на Эттли — у того с вечера разболелся зуб, и левая скула чуть-чуть сдвинулась — непонятно, что вызвало изумление Черчилля: деформированная скула Эттли или сам лидер лейбористов, чье появление в Потсдаме Черчиллю надо было еще понять.
— Мы согласились компенсировать Польшу за счет Германии — я говорю о линии Керзона! — произнес Черчилль, все еще не умея совладать с изумлением, которое вызвал у него вид лейбористского коллеги. — Но одно должно уравновешивать другое… Компенсация должна равняться потерям, иначе это не было бы хорошо и для самой Польши… Мы не желаем, чтобы на наших руках оставалось огромное число немцев без продовольствия. Если их не снабдить продовольствием, условия их жизни будут мало чем отличаться от тех, которые были в концлагерях…
Молчание Черчилля было по-своему плодотворным: он заметно обогатил систему доводов Трумэна. Речь теперь шла не только о том, что русские самовольно отдали полякам «зону оккупации», но и о том, что, сделав это, они непоправимо нарушили экономическую целостность Германии, ее взаимосвязь, оставив тот же Рур без хлеба.
— Перед нами страна, которая зависела в снабжении хлебом и углем от своих восточных районов, — произнес Эттли столь громогласно, будто бы речь об этом зашла впервые, и подпер рукой правую щеку, что делало его лицо не столь асимметричным. — Если часть Германии будет отторгнута, это создаст трудности для оккупирующих держав…
— Может, господин Эттли примет во внимание, что Польша тоже страдает от последствий войны и тоже является союзником?.. — вопросил русский премьер, не скрыв иронии.
— Да, но она оказалась в преимущественном положении, — парировал Эттли.
— Перед Германией, — подтвердил Сталин. — Так оно должно и быть…
Черчилль не без симпатии взглянул на Сталина, наверно, впервые взглянул на русского премьера, не тая приязни, — русский воздал лейбористу за муки адовые, которые тот уготовил старому Уинни в этом трижды памятном году.