— Вы помните, прошлогоднюю ночь перед десантом, гул самолетов, от которого, казалось, вибрировали дома, светлую мглу июньского неба и сотни машин над Лондоном… все небо было в самолетах!.. — Тарасов улыбнулся, доверившись потоку воспоминаний. — Надо отдать должное англичанам, в самый канун высадки они сделали жест, признаться, для меня неожиданный: вдруг пригласили меня в класс военных игр министерства обороны и разыграли операции на европейском берегу… Жаль Коллинза! — Тарасов подошел к окну, медленно задернул шторы, так спокойнее. — Не дай бог, что-нибудь произойдет, найдется ли преемник, который будет так авторитетен, так нравственно безупречен?.. Он не отважился заговорить об этом?
— Отважился, разумеется, но я остановил его.
Тарасов отошел от окна, он шагал в сумеречной тишине кабинета, шагал бесшумно, и угадывалось, как напряжена его мысль.
— Он и со мной заговаривал, но я высмеял его, — бросил Тарасов, не останавливаясь. — «В наши годы мистер Шоу, например, только-только взобрался на Олимп…» Но он горько усмехнулся: «Ваш Павлов сказал, что каждому человеку природа дала свой патронташ. Если говорить обо мне, то мой патронташ опустошен во времена незапамятные, а мистер Шоу постреливает». — Тарасов вернулся к столу. — Преемник Коллинза? Хотелось бы, чтобы он был именно преемником и унаследовал не только профессиональный авторитет нашего президента, но и его нравственность… — Сейчас ровный свет освещал лицо Тарасова с едва заметной выпуклостью кровеносного сосудика над левой бровью. Бекетову казалось, что эта подробность в лице Тарасова многое объясняет: и благородное спокойствие, и строгую естественность, и значительность, которую Сергей Петрович рассмотрел в лице посла. — Вечером у меня был Стрэнг, а час назад отбыл Массигли… — продолжил Тарасов, выдержав паузу, которая, точно твердая черта, отделила произнесенное до сих пор от того, что намеревался посол сказать сейчас. — Вы помните, Сергей Петрович, эту коллизию, острую… с пленными немцами?
Бекетов, разумеется, помнил, коллизия была действительно острой. Когда перспектива поражения германской армии стала вопросом, если не недель, то месяцев, союзники должны были решить оперативную задачу: что делать с личным составом армии врага. Было высказано мнение: армия объявляется плененной, а солдаты и офицеры пленными. Советская сторона не видела в этом ничего чрезвычайного, но союзники восстали, явив не только непримиримость, но и норов. Больше того, нечто такое, что похоже на войну нервов. В соответствии со своеобразной конституцией, которая регламентировала деятельность Европейской комиссии, тайна наистрожайшая должна была охранять заседания комиссии. Однако время от времени тайна нарушалась. Она нарушалась с очевидной целью: дать возможность прессе вмешаться в деятельность комиссии и прямо на эту деятельность воздействовать. Так получилось и в этот раз. «Обсервер» вышел с аншлагом: «Советский посол Тарасов предлагает объявить остатки немецкой армии военнопленными». Очень хотелось думать, что к этому факту огорчительному английская дипломатия не имеет отношения, но поступок был похож на англичан и за время войны в том или ином виде повторялся. В тот раз была найдена формула, которая дала возможность развязать узел. Смысл ее: главнокомандующий, будь он русский, американец, англичанин или француз, сам решит, объявлять ли пленного пленным или отпустить его на все четыре стороны. Иначе говоря, формула была найдена, но ценой потерь немалых. Формально гриф «Секретно» и теперь как бы охранял заседания комиссии, но всего лишь формально… Поэтому, когда тот же сэр Вильям Стрэнг говорил Тарасову: «Я бы хотел сообщить вам, коллега, конфиденциально…», русский понимал, что эту сильную фразу не следует принимать на веру. Иначе говоря, торжествовала истина старая: английская дипломатия, самая респектабельная по своим генеалогическим корням, компрометировалась с головы до пят в силу того авантюризма, который ей был свойствен. Уместно заметить, черчиллевская дипломатия восприняла этот авантюризм, и, пожалуй, развила в силу обстоятельств, свойственных кадрам этой дипломатии, которые формировались в немалой степени по образу и подобию человека, владеющего ее сердцами и помыслами, — речь идет о Черчилле.
— Вы припомнили случай с пленными немцами? — повторил свой вопрос Тарасов. — И вам пришла, конечно, на память… нелояльность «Обсервер»? — деликатный Тарасов не решился на более резкую формулу. — Однако нормам тона нам у них не учиться, каждый ведет себя как может… Важно другое: в этом факте сказалась позиция тех, кто сел с нами за стол переговоров по проблемам главным…
— Немцы? Их судьба?
— Даже больше: немецкая государственность, кадры ее, военные, естественно… и, пожалуй, дипломатические… Вот вопрос, которого я хотел коснуться: в этом нашем новом документе есть раздел, посвященный дипломатии… Именно об этом сегодня у меня шла речь со Стрэнгом… Хочу знать ваше мнение об этом параграфе документа… Кстати, как далеко тут идет международное право? И есть ли прецеденты? Нет, нет, не только версальский прецедент, но, разумеется, и версальский…
Он взял со стола мягкую папку и, выщипнув из настольного блокнота квадрат бумаги, начертал крупными, не столько письменными, сколько печатными литерами: «Дополнительные требования к Германии. Раздел III. Возвратить к понедельнику» — и прикрепил квадратик к папке.
Бекетов принял папку, приоткрыл. Да, драгоценная страничка документа была в папке.
— Хочу знать ваше мнение именно об этом параграфе.
Характерно, что дипломатическая грань германской проблемы до сих пор не была исследована коллегами Тарасова по Ланкастер-хауз. По крайней мере, как заметил Бекетов, только в новом документе, над которым сегодня трудился синклит мудрецов в Ланкастер-хауз, эта проблема была рассмотрена со вниманием, которого она заслуживает. Обстоятельный Бекетов не любил чтения по диагонали, полагая, что такое чтение — напрасная трата времени, но сейчас было искушение пробежать документ хотя бы по диагонали.
— Как я понимаю, начинается великое переселение дипломатов, — произнес Бекетов, не отрывая глаз от странички. — Германские посольства и миссии за рубежом закрываются, дипломаты отзываются на родину? Что ни говорите, история повторяется — ситуация восемнадцатого года…
— С той только разницей, что в восемнадцатом мы не имели возможности диктовать своих условий Германии, сейчас имеем… — Тарасов пододвинул блокнот и с неторопливой обстоятельностью заполнил его своим крупным почерком. Как ни напряженна была его работа, он имел обыкновение на минуту оторваться и внести в блокнот мысль, которую считал стоящей. — Кстати, есть резон заметить и это: сейчас мы имеем возможность диктовать…
— Наверно, не простой труд — принять германское имущество за рубежом, в том числе посольское… — Бекетов все еще не отрывал глаз от документа, который вручил ему Тарасов. — Как ни многообразно имущество, есть некое однообразие в характере операций: расход, приход… Иное дело железные комнаты договорного отдела МИДа, соглашения и конвенции, которые накапливались здесь десятилетиями…
Бекетов сказал «железные комнаты», а сам подумал: так это же лес темный. Наверно, проще всего поступить с этим как с германской недвижимостью: списать по акту и завести новый реестр. Но то, что очень просто, не всегда верно. В мире текстов, которые хранят сейфы министерства, есть такие, которые следует аннулировать, но есть и такие, которые, наоборот, необходимо ввести в силу или продлить.
— Тут нужен опыт ума исследовательского, — сказал Бекетов и, посмотрев на Тарасова, приметил, как весело лукавая улыбка тронула его губы.
— Именно, — подхватил Тарасов, как могло показаться, с воодушевлением. — Однако вот вам два дня до понедельника… — заключил он неожиданно и, встав, пошел в комнату секретариата. — Как моя стенограмма?
— В понедельник Ланкастер-хауз? — спросил Бекетов, когда посол вернулся к столу со стопкой машинописных страничек.
— Да, и я хотел бы, чтобы вы были со мной… — произнес Тарасов со значительной неторопливостью: можно было подумать, что смысл вечерней встречи с Бекетовым, как ее задумал Тарасов, был именно в этом его намерении — Ланкастер-хауз.