— Почему… «бедняга Смит»? — спросил Бекетов, от нее решительно нельзя было ничего скрыть. Эта русская пословица про «мужа и жену — одну сатану» тут вот, на чужбине, была верна трижды. Их русская жизнь, относительно широкая и многообразная, тут сузилась до посольского пятачка, и пути, по которым шли их мысли, тоже стали наперечет. Поэтому достаточно ему было сказать слово, она уже знала, что предшествовало этому слову и что за ним последует. — Итак, почему же «бедняга Смит»?
— Так он же не по своей воле вернул нам рукописи… — произнесла она и осторожно отодвинула Уайльда. — Теперь я могу сказать, что Крейтон был прав, когда говорил, что он хороший человек… Мы имеем дело с ним два года, и я могу подтвердить, хороший человек — обязательный, по-своему честный, неизменно доброжелательный… Но что он может сделать, когда ему этот ответ… подсказали: все, точка… Он послал это свое письмо и тут же позвонил Шошину, дав понять недвусмысленно: не его воля…
— Не его воля? — повторил Бекетов не без издевки. — Но ведь он может не согласиться, возразить, дать бой, наконец… Или тут качества того, что ты зовешь «хорошим человеком», кончаются?
Она качнула головой, невесело:
— Да, ты прав, но все-таки мне не хотелось о нем думать плохо…
Он заметил, что-то появилось в ней новое, быть может, уже в годы войны — в своих суждениях она не стала менее категоричной, и все-таки у нее появилась большая терпимость. Круг хороших людей в ее представлении стал шире. В прежнее время она не задумываясь отнесла бы издателя с Пиккадилли к людям, которые для нее не существуют, сейчас она была к нему снисходительна. Нельзя сказать, что она изменила свое отношение в принципе, принцип остался неизменным, но понимала она этот принцип не столь узко. Кстати, об этом сейчас думал и Бекетов, очевидно повинуясь все тому же закону «муж и жена — одна сатана».
— Стареем мы с тобою, Екатерина, в иное время мы были непримиримее, — заметил Бекетов. — Молодость, прости меня, честнее…
Она отрицательно повела седой головой, ей не хотелось клеймить ни себя, ни Сергея.
— Нет, это иное, совсем иное…
Он лег в этот раз поздно. Долго сидел, погасив свет. В квартире было тихо, и город, казалось, не мешал этой тишине, видно, мир помаленьку входил уже в этот город. Каким-то он будет, этот мир?
Тарасов просил Сергея Петровича быть с ним на очередном заседании Европейской комиссии. Поездка в Крым для американского коллеги Тарасова прошла небезболезненно — Вайнант застудил горло и последнее заседание пропустил. Сегодня он обещал быть, однако условившись с Тарасовым ограничить заседание сорока минутами — часом. У расчетливого американца тут был свой замысел. Все-таки нет большего дива в дипломатии, чем самая банальная простуда. Достаточно тебе простудиться или сказаться простуженным, как ты мигом обретаешь преимущества, каких тебе не даст ни твой посольский пост, ни самый высокий ранг. Сославшись на простуду, ты можешь опоздать или не явиться на самое представительное торжество, отказать в приеме министру и, как сейчас, взять под руку посла великой державы и сказать вопреки всем протоколам и протокольным установлениям: «А не хотите ли вы помочь бедному больному скоротать час-другой в тиши его домашнего кабинета?» Вайнант имеет право на это тем более, что у него есть возможность познакомить русского посла с гостем посольства, третьего дня прибывшим из Америки. Речь идет о человеке достаточно колоритном, впрочем, русские будут иметь возможность убедиться в этом сами.
Вайнант обратил свое приглашение и к Бекетову, русские поехали.
Домашний кабинет американца, в котором Тарасов бывал и прежде, не очень-то отражал натуру его хозяина, который, на взгляд русского, не переоценивал в жизни человека роли вещей, даже красивых, и не давал им себя гипнотизировать. Очевидно памятуя, что человек, ставший послом, уже перестает быть самим собой и даже своим домашним кабинетом — его обстановкой, его атрибутами — призван отразить не столько себя и свои пристрастия, сколько свое положение в этой стране, очевидно памятуя обо всем этом, Вайнант не очень старался ограничить пыл посольских хозяйственников. По крайней мере, кабинет американского посла чуть-чуть деформировал представление о человеке. Кабинет был пышнее, чем должно, настолько пышнее, что можно было подумать: тот, кто его оборудовал, страдал своеобразным дальтонизмом и в обоях, шторах, обивке мебели переложил золота.
Но обилие золота не прибавило послу гордыни, у него был вполне земной вид. Наверно, зеленый шарф, которым была обмотана шея посла, диссонировал с обстановкой кабинета, но зато он соответствовал характеру беседы, неофициальной.
Явился гость посла, Вайнант не преувеличил, назвав его колоритным. Он весь был опутан волосами, точно водорослями, и одет в бархат с изысканностью и, пожалуй, расточительностью завидной. Ну, разумеется, он пришел в наше время из века девятнадцатого, и все, что можно было прихватить оттуда, он прихватил, ничего не забыв, ничего не запамятовав. И этот бархатный пиджак с жилетом, и это пенсне на черном шнурочке, и серебряные часы, массивные и тяжелые, и деревянную табакерку с нюхательным табаком, которую он достал, располагаясь в кресле, однако не раскрыл, опасаясь, чтоб его громоподобный чих не встревожил бы гостей посла и не обратил бы их в бегство.
Представляя почтенного американца, Вайнант сказал, что мистер Роберт Гиббонс — глава очень известной в Штатах издательской фирмы по выпуску учебников.
— По гиббонсовским букварям училась грамоте вся Америка, — заметил посол, к удовольствию гостя. — И я учился! — воскликнул посол и привел гостя едва ли не в состояние экстаза. Гиббонс открыл свою табакерку и на радостях пальнул в русских таким громоподобным чихом, что легкое смятение объяло их. Но почтенный издатель привел в действие свою самодеятельную артиллерию преждевременно — самое главное ему еще предстояло сказать. У Гиббонса есть своеобразное хобби: книга историческая. Он ее коллекционирует и с некоторого времени издает. Нет, не только история, опрокинутая в прошлое, но и обращенная в сегодняшний день. Короче, он предлагает Вайнанту написать книгу, которую символически можно было бы назвать «Мост достиг Сан-Франциско». Нет, речь идет не о знаменитом сан-францисском мосте, давно ставшем символом Америки XX века, а о мосте, способном выдержать нагрузку еще большего символа: мост из Женевы тридцатых годов, к которой, как известно, имел отношение хозяин дома, в Сан-Франциско дня нынешнего, ожидающий делегатов международного форума.
— Самое трудное в наших отношениях возникает сейчас, — заговорил Вайнант, улучив минуту. — Именно сейчас мы подступим к этому пределу, — он говорил с несвойственными ему паузами, он цедил слова — разговор с русскими, как его задумал американец, возникал сию минуту. — Труднее, чем все, что мы знали до сих пор… Простите, но я решусь сказать и такое: труднее, чем победа над Гитлером, хотя труднее этого ничего не может быть на свете… — Он припас свое вступление, наверно, в тот самый момент, когда русские согласились ехать, в нем чувствовался план. — Мы даже и не предполагаем, как действен может быть вот этот форум, который мы соорудим в Сан-Франциско, — он взглянул на гостей, точно примеряясь, проникли они в его замысел или нет. — Я тут понимаю немного — Лига Наций набирала силу при мне, как, впрочем, потерпела катастрофу тоже при мне… Не хочу быть голословным, но могу сказать, что катастрофа эта учит…
— Чему, господин Вайнант? — Импровизация, к которой обратился посол, была не праздной, импровизируя, он старался легализовать содержание книги. Тарасов полагал, что следует поощрить американца.
— Я выражу мое мнение, только мое, но оно подсказано тем большим и, простите меня, горьким, что я испытал в Женеве…
— Да, господин Вайнант… — произнес Тарасов, его немало увлекал предстоящий разговор — он, этот разговор, был интересен и в связи с книгой Вайнанта и, пожалуй, независимо от нее. — Да, да, господин посол…