— Да, хорошая… — согласился Бардин улыбаясь.
Рассказ Бухмана был не просто смешным, он очень точно рисовал человеческое существо Гопкинса. Но рассказ о полете из Архангельска к британским берегам в июльское ненастье сорок первого года, как понял Егор Иванович, был всего лишь вступлением к тому, что Бухман намеревался сообщить Бардину теперь.
— Конечно, может создаться впечатление, что мы имеем дело с неким чудаком, которому все удается в силу фатального везения, больше того, против его воли, — заметил Бухман, он рассчитал все свои удары в этом разговоре, размеры его монолога будто соотносились с длиной аллеи, которую теперь предстояло пройти в обратном направлении. — На самом деле все сложнее: он принадлежал к тем высокоорганизованным натурам, которые умели расслабиться… и собраться, собраться мгновенно, явив такую энергию ума, которая, казалось, в них и не предполагалась. Нет, нет, я не голословен. Настолько не голословен, что вы меня можете проверить. Только слушайте внимательно. Если вы заглянете в досье вашего премьера, то в том разделе досье, где хранится корреспонденция президента Штатов, сможете обнаружить телеграмму, в которой есть такое место… Наверно, мне трудно сейчас воспроизвести это место на память, но суть я воссоздам точно. Вот она, эта суть: президент предлагает, чтобы Гарриман был на предстоящих беседах вашего премьера с премьером британским в качестве наблюдателя, если, разумеется, это не вызовет возражений со стороны русских. Какова история пассажа? Дело было минувшей осенью перед последней поездкой британского премьера в Москву. Трудно сказать, почему это сделал президент, быть может, это объясняется настроением президента, возможно, тут просто недомогание… одним словом, президент телеграфировал русскому премьеру в том смысле, что на предстоящих переговорах в Москве Черчилль будет представлять и американцев. Гопкинс узнал об этом, когда телеграмма уже передавалась. Что же он сделал? Намного превышая свои права и полномочия, он явился на телеграф и предложил офицерам связи прекратить передачу телеграммы и ждать распоряжений президента. Потом он явился к президенту, который, оставаясь в полном неведении, домыливал левую щеку, прежде чем задать работу бритве, и объяснил ему, что телеграмма лишена смысла. Как ни сурово было замечание Гарри, президент, понимая, что оно определено доброй волей, дал понять ему, что принимает его с благодарностью, но как исправить ошибку, если часть телеграммы уже у адресата? Вслед пошла новая телеграмма, которая, не обнаруживая противоречий, все ставила на свое место. Нет, нет, вы меня можете проверить: в досье вашего премьера есть телеграмма, в которой президент уполномочивает мистера Гарримана быть наблюдателем на русско-британских переговорах, как есть и та первая телеграмма, не вся конечно, а часть ее, где президент просит рассматривать британского премьера как своего представителя… Значит, у русских хорошая память на добро, мистер Бардин? — повторил Бухман, заканчивая рассказ.
— Да, хорошая, мистер Бухман, — согласился Егор Иванович.
Бухман ушел, но Бардин не торопился уходить. Червонная проталинка над холмом размылась, и холм теперь был почти невидим, став таким же серо-синим, как небо над ним. Ну, дело не в энергии ума Гопкинса, которую стремился обнаружить Бухман и которая как будто бы явилась поводом к его рассказу, дело в ином, что необходимее, быть может, даже жестоко насущнее. Однако в чем? В Черчилле, в отношениях к нему Рузвельта и Гопкинса и в связи с этим в независимости американской политики от Черчилля, в частности и в польских делах — сегодня нет вопроса для американцев актуальнее, если учесть и нынешнюю стадию разговора с русскими. Попробуем взглянуть на рассказ Бухмана отсюда, и он сразу приобретает смысл значительный, как, наверно, новое достоинство обретает сегодняшняя встреча с Гопкинсом. Уместно спросить: почему? Русские отводят претензии англо-американцев по той причине, что Черчилль возвращается в Польше к политике того, что принято было называть у англичан «санитарным кордоном» и, кстати говоря, явилось созданием Черчилля. Русским тут нельзя отказать в правоте — Черчилль дал им такие козыри, каких они и вчера, и сегодня могли и не иметь. Поэтому важно, по крайней мере в польских делах, действовать независимо от Черчилля. Вот этот акцент — независимо от Черчилля — прозвучал в рассказе Бухмана явственно, при этом едва ли не вопреки воле американца. Вопреки?..
Двумя часами позже Бухман ввел Егора Ивановича к Гопкинсу. Постель была постлана на диване, Видно, Гопкинс проснулся, услышав голос друга, он привстал, опершись на локти. Сейчас он полусидел, припав спиной к подушке. Руки были сжаты и поднесены к груди — в жесте была как бы мольба о сочувствии. Он усадил Егора Ивановича подле себя, воодушевившись, заметил, что не далее как сегодня утром рассказывал о русских летчиках, с которыми летел в Архангельск, помнит, какой переполох они вызвали у коллег, наблюдавших за самолетом с земли, когда стали кружить над городом, — американцы не очень-то догадывались, что таким образом русские хотят сказать свое «спасибо» гостю из Америки.
— У русских хорошая память на добро, — вдруг вторгся в разговор Бухман, эти слова заметно запали в его душу. Он стоял сейчас у изголовья Гопкинса с микстурой в квадратном пузырьке, молча требуя, чтобы больной ее принял. Толстый, громоздко круглоплечий, розовощекий, он понимал, как неуместна его розовощекость, и заметно стыдился ее. Однако от этого не делался менее требовательным, настаивая, чтобы предписание непреклонного доктора Макинтайра выполнялось точно. С той далекой поры, когда Бардин видел Гопкинса и Бухмана в советском посольстве в Вашингтоне, видел один миг, он не имел возможности наблюдать их вместе, хотя только такое наблюдение может объяснить существо отношений между людьми.
— Как хорошо, что эта конференция происходит, — произнес Гопкинс. — Ну, идея конференции возникла еще до выборов, но ехать в Ялту до того, как президент вновь станет президентом, было неразумно. Россия как место конференции для президента исключалась, он считал это невыгодным для Америки, для ее престижа. — Он поднял глаза на Бухмана: — Эдди, куда я положил оранжевую тетрадь с записями?.. Ну, помогите мне, это вы знаете лучше меня…
Бухман с уверенностью, почти механической, протянул руку к портфелю, стоящему на полу рядом с кроватью, сдвинул его «молнию» и извлек оранжевую тетрадь, он это сделал так быстро, что казалось, поразил и Гопкинса, видно, мир Гопкинса был и его миром. Бардин улыбнулся мысли, которая пришла ему на ум в эту минуту: нельзя сказать, что у них пиджак был общим, но карманы в этом пиджаке были одинаково доступны одному и другому.
— Не скрою, мы пережили тревожные дни — я говорю о последних президентских выборах, — заметил Гопкинс. Он начинал сегодняшнюю беседу «от печки», значит, она должна была быть в какой-то мере программной. — Мне было ясно, как ясно было Америке, если президента не переизберут, это может непоправимо повредить делу нашей победы. К тому же республиканцы, не оставляющие надежды сбросить президента, пустили в дело два своих козыря. Первый: здоровье президента. Второй — ну, тут без старой формулы не обойдешься: злоупотребление служебным положением. Что касается здоровья, то противники не пренебрегли приемами запрещенными — оттиснули фотографию, на которой президент выглядел худо, а вслед за этим дали волю слухам: болезнь сковала президента, все свои речи по радио он произносит едва ли не лежа. Ничего не оставалось, как опровергнуть клевету воочию: как ни трудно это было президенту, во время предвыборной поездки по стране он вышел на площадку вагона. Больше того, речь, обращенную к избирателям, он произнес стоя: тот, кто имел представление о состоянии здоровья президента, знает, чего это ему стоило. Впрочем, вы это увидите сейчас… Эдди, помогите мне, пожалуйста, я положил номер «Крисчен сайенс монитор» с этой фотографией президента в саквояж с лекарствами… Что вы сказали? Не в саквояж с лекарствами, а в кожаный сак с бритвенным прибором? Ну, пусть будет по-вашему. Итак, вот этот снимок, убедительно ведь? Что же касается злоупотребления служебным положением, то в ход пошла сказка о том, что мистер Рузвельт распространил президентские блага на свою большую семью — жену, сыновей, невесток, внуков и т. д. Не названа была лишь президентская собака Фала. Но она-то и явилась предметом шуточного спича президента, обращенного к избирателям. Президент поступил просто: он вписал в свою предвыборную речь пять строк, заставив Америку хохотать до слез и нанеся своим противникам такой удар, от которого они уже не оправились. — Гопкинс закрыл лицо руками, ему очень хотелось воспроизвести сакраментальные рузвельтовские строки. — Однако что это были за пять строк! Он сказал, что республиканцы, не довольствуясь нападками на него, Рузвельта, его жену и его сыновей, атаковали его дога Фалу. В отличие от рузвельтовской семьи, которая до сих пор молча сносила клевету, Фала воспротивилась. Когда она прослышала, что республиканские сочинители сотворили рассказ о том, как президент оставил ее на Алеутских островах, а потом послал за ней эсминец, ее сердце возроптало, с тех пор собаку не узнать. Президент сказал, что готов и впредь сносить незаслуженные упреки, но просит оставить в покое его хорошую собаку. — Смеясь, Гопкинс опускал голову — у него было чисто детское неумение скрывать смех. — Согласитесь, надо было иметь немалое мужество человеку, в такой мере больному, как президент, чтобы единоборствовать с армией здоровых людей… — Гопкинс обратил взгляд на Бардина, как показалось Егору Ивановичу, невеселый — да не говорил ли Гопкинс сейчас в какой-то мере и о себе? Даже было чуть-чуть необычно, что смех так быстро сменился печалью. — Как я уже сказал, президент не хотел ехать в Россию, считал это невыгодным для Америки, для ее престижа, — продолжал Гопкинс. — Правда, после выборов обстановка изменилась, и то, что казалось абсолютно немыслимым прежде, сейчас обсуждалось. Пусть то, что я вам скажу, не прозвучит самонадеянно, но я всего лишь передаю факты. Итак, я встретился с вашим новым послом и сказал ему, что нет вопроса актуальнее, чем созыв конференции. Посол заметил, что, насколько ему известно, русский премьер готов к конференции, но сомневается, сможет ли выехать из России — новое советское наступление набирало силу. Тогда я спросил посла, найдется ли в Крыму подходящее место для конференции. Посол был краток в своем ответе: вероятно, найдется. Потом Москва спросила напрямик: действительно ли президент согласен ехать в Крым? Запрос Москвы стал достоянием советников президента, им несложно было установить, что все началось с моей беседы с русским послом. Возник спор, не преувеличу, если скажу, что Крым ожесточил моих оппонентов. Пересечь земной шар лишь для того, чтобы встретиться с русским премьером, — да не слишком ли это большая цена для президента Штатов? Я оспорил эти доводы, как мог, в беседах с президентом. Впрочем, не хочу быть голословным… Как это было не однажды, президент завершил этот спор, прислав мне записку — я получил ее на заседании в овальном кабинете. «Итак, Гарри, мы едем в Крым». Впрочем, действительно не хочу быть голословным. Эдди, загляните в верхний правый кармашек моего полосатого жилета, там рузвельтовская записка… Что вы сказали? Не в жилете, а в пиджаке? Невероятно! Ну что ж, тяните ее из пиджака… Итак, вот эта записка…