Когда у беседы, которая сегодня касалась все тех же многотрудных проблем передачи советской стороне итальянских кораблей, обозначился дальний ее край, Вайнант повел Тарасова в библиотеку. Как ни странна была жизнь посла в Лондоне, он находил минуту, чтобы побывать у лондонских букинистов и приобрести нечто значительное, разумеется из американской истории. Он был по-американски целеустремлен, а это значит, ведал, какие именно книги ищет. Последнее приобретение явилось событием и для Вайнанта. Он завладел библиофильским шедевром — трудом американца Ван Вик Брукса «Вино пуритан», впервые вышедшим в начале века в Лондоне. Как ни значителен был приобретенный труд, он для Вайнанта ничего не значил бы, если бы посол не имел возможности показать его Тарасову — как истинный книголюб, Вайнант постигал ценность книги в общении с гостем.
Точно существу живому, Вайнант воздавал книге всю меру почестей, какие она, на его взгляд, заслуживает. Сейчас приобретенное сокровище было расположено посреди журнального столика, а рядом поставлен кофейник, только что снятый с огня, и, разумеется, бутылка французского коньяка доброго довоенного разлива. Нехитра обязанность разделить радость хозяина по поводу приобретенной книги, но и это требовало искусства, — эта истина была известна собеседникам Вайнанта, вернее, его слушателям; хозяин полагал, и не без оснований: то, что скажет он о книге, никто не скажет.
Но подобно тому, как это было многократ прежде, рассказ о книге сомкнулся с рассказом об американской истории и Америке, а коли речь пошла об Америке, жизнь Вайнанта была рядом, нет, не сама по себе, а в связи с жизнью лица исторического. Рузвельт? Как заметил Вайнант, проблему Америки последних двух десятилетий русские склонны были понимать как проблему Рузвельта. Это мнение можно было оспаривать, но считаться с ним следовало. Рузвельт и русские — это серьезно. Перебросить мост от Ван Вик Брукса к Рузвельту — задача трудная, но не невозможная, все во власти человека, наводящего мост, и его умения.
— Допускаю, что это была идея Рузвельта, но, быть может, ее подсказали ему советники. Однажды холодным январским днем мне позвонили в Монреаль и сообщили, что меня хотел бы видеть президент. Первая мысль: президента не могли в такой мере заинтересовать проблемы труда, чтоб он захотел меня отвлечь от моих обязанностей в Монреале, очевидно, мой срочный вызов в Вашингтон был связан с иной проблемой. Однако какой? На этот вопрос мог ответить только президент, Рузвельт встретил меня, как обычно, радушно и, не выказывая особого интереса к моей персоне, повел разговор о европейских друзьях Америки, время от времени осведомляясь, кого из них я знаю. Тон был, как это нередко случалось с президентом, не очень деловым, временами откровенно шутливым, временами озорным. Как сейчас помню, президент сидел, полуобернувшись к окну, которое было позади его письменного стола, не без интереса наблюдая за тем, как на поляне играли дети. Однако вопросы президента, относящиеся к моим европейским связям, были все настойчивее, и одно это уже что-то для меня приоткрывало. Каждый раз, когда я сообщал нечто фактическое, он отвлекался от окна, и я устанавливал, что его глаза, обращенные на меня, откровенно внимательны. Помню, я сказал тогда президенту, что был свидетелем событий, трагических для Европы, и это не было преувеличением. Я видел ее в самый канун вступления туда немцев. Я наблюдал английских солдат, которые вернулись на родной берег после неудачи в Дюнкерке. Я находился на Даунинг-стрит, когда там было получено сообщение о том, что Италия начала войну. Когда я покинул президента, меня встретил батальон газетчиков, аккредитованных при Белом доме. «Зачем вы были приглашены к президенту?» Я ничего не ответил, хотя не могу сказать, что не знал, в чем дело. Я боялся выдать не столько себя, сколько президента — у него больше врагов, чем у меня, хотя и у меня их достаточно, но об этом речь впереди. Прав был я?
Видно, он мог говорить, если внимание слушателя было поощрительным. Одного поощряет к рассказу одобрительный взгляд или кивок, другого слово. Ему было приятно это поощрительное слово, и он спрашивал время от времени: «Прав я?» Ему не надо, чтобы слушатель сказал «да», он готов удовлетвориться тем, что слушатель не говорит «нет».
— Я вернулся в Монреаль, раздумывая, какой оборот примут события. Очевидно, все зависело от того, как нашу беседу представит конгрессу и кабинету сам президент. Иначе говоря, все зависело даже не от впечатления, произведенного мной на Рузвельта, ибо он меня знал, при этом хорошо знал, а от моих отношений с президентом. Никогда у меня не было необходимости вспоминать мои отношения с Рузвельтом так детально, как теперь; казалось, сами эти воспоминания способны дать ответ. Я вспомнил, что однажды президент уже предлагал мне занять высокий правительственный пост, при этом не вне, а внутри страны. Это было тотчас после того, как Рузвельт был переизбран. Я ответил тогда отказом. Я предпочел этому назначению работу в Лиге наций, в органах Лиги, занимающихся проблемами труда. На мой взгляд, у этой моей работы были достоинства, которыми не обладал даже самый высокий посол. Я имел дело с рабочими организациями, представляющими полсотни стран. Правда, мою организацию покинули страны оси, а вслед за этим они предали ее и меня анафеме, но меня это не испугало. Они установили за мной слежку и дважды или трижды, воспользовавшись моими поездками по Европе, подвергли обыску, но и это меня не встревожило. К моим врагам в Штатах прибавились недруги в Европе, ну что ж, это даже интересно… Не правда ли?
Старая книга продолжала лежать посреди журнального столика, неожиданно помолодев — Вайнант зажег торшер с красно-оранжевым абажуром, и червонность, что пролилась на книгу, казалось, вошла в самые поры бумаги, только что выглядевшей сизо-белой, землистой.
— Когда в конце тридцать восьмого я приехал в Штаты, я застал страну в тревоге. Было очевидно, что войны не избежать, при этом и нам, американцам. Неожиданно ко мне явился человек, которого в Штатах считали близким Рузвельту, и стал убеждать меня встретиться с президентом и склонить его баллотироваться в третий раз. Реакцию, которой президент ответил на мою речь о переизбрании, точнее всего можно было бы назвать холодным гневом.
Рузвельт, как и надлежит деятелю, знающему себе цену, понимал, что его пребывание на соответствующем посту регулирует не только он сам, но и сама история, а с историей шутки плохи. Уже по этой причине ему было очевидно: он должен уйти, заслужив благодарность современников. Тут дело было даже не в нем, Рузвельте, а в объективных законах, которые определены не только условиями социальными, но и природой — идет великий процесс обновления живого, смена поколений. Для Рузвельта тут не было ничего обидного, не он выдумал этот процесс, и не ему вступать с ним в единоборство. Особым тщеславием Рузвельт не страдал — сделанное им на крутом повороте тридцатых годов как бы возблагодарило его за все его труды и усилия. Те же Кулидж и Гувер попытались бы удержаться на этом посту по возможности дольше, он был выше этого, что делало ему честь. Конечно, нельзя сказать, что у него не было тут соблазнов. Он человек смертный и подвержен, разумеется, человеческим слабостям. И он, наверно, обрел привычки, которые стали его второй натурой, и ему, возможно, нравился его новый быт, исполненный почитания, и ему импонировали большие и малые знаки внимания, которым он был окружен. Гипноз всего этого столь неотразим, что часто берет в плен и хороших людей. Но, к чести Рузвельта, надо сказать, что он понимал: президент — всего лишь слуга народа, не более чем слуга временный. Поэтому знаком его деятельности была формула «Дорогу новому, а значит, и молодому», поэтому при нем получило такой простор движение «Дорогу молодым». Во всех сферах деятельности, в том числе и в политике; тут рядом со стариком можно было увидеть молодого — если хотите, и в этом была политика Рузвельта. Но было одно обстоятельство, с которым должен был считаться президент: иногда можно уйти, иногда нельзя. Сейчас был тот самый момент, когда отставка Рузвельта и мне казалась невозможной…