Перед корреспондентами выступил командир Людвиг Свобода, которого все наши на русский манер звали Свобода, недвусмысленно показывая, что они хотели бы видеть в его имени некий символ. Весь день Свобода был с войсками и явился на пресс-конференцию, не успев сменить полевой формы, которая, казалось, еще дышала степной пылью и привядшими августовскими травами. Свобода говорил с тем благородством и простотой, которые так были свойственны его облику. Он говорил о делах чисто военных, полагая, что корреспондентам это должно быть интересно: как возник чехословацкий батальон и как он выступил на фронт, как батальон получил свое первое боевое задание и что этой боевой задаче сопутствовало… Не минул он и того, что звалось у военных боевым опытом. Командиру казалось важным подчеркнуть, насколько этот опыт (Свобода назвал его скромным) был использован бригадой. Свобода, можно было подумать, понимал, что у проблемы, которой он коснулся, был политический, даже больше — политико-дипломатический аспект, но он не считал нужным его касаться. Одним словом, перед корреспондентами выступал военный, для которого не было задачи насущнее, чем та, которую ему предстояло решить. Он словно говорил: допускаю, что есть и иные проблемы, но мне пока не до этого.
Свобода говорил сжато — через три дня бригада должна была выступить, и времени у него было немного, — но, закончив, сказал, что готов ответить на вопросы. Жара спала, и можно было выйти из тени, Свобода отошел к столу, по степному обычаю врытому в землю, когда-то здесь определенно был полевой стан. За таким столом хорошо перед закатом вечерять: пить холодное молоко с серым пшеничным хлебом, резать крупными скибами арбуз-астраханец, а то и дыню-зимовку, в паутинке трещинок, со сладкой зеленоватой сердцевиной. Беседа ладилась не споро, но живой интерес давал ей силы: те несколько человек, что сидели сейчас рядом со Свободой, хотели разговора. Но разговора хотели не только они. От площадки, где стояли бронетранспортеры, по степи разбежались тропы. Корреспондентам даже не требовались переводчики. Те из офицеров, кто приехал из Лондона, знали английский достаточно. Что же касается тайны, то степь безбрежная, казалось, готова была на веки веков похоронить тайну того, что в этот сумеречный августовский вечер было произнесено…
Вылетели в полночь, рассчитывая быть в Москве на рассвете. Как ни тяжел был день, корреспонденты не спали. Все прошло настолько тихо и мирно, что не было причин для волнения, но волнение было, как было и беспокойство. Справа по борту самолета высвечивала луна, крупная, на вызреве.
Тамбиев теперь сидел с Баркером у той передней стойки, где по дороге из Москвы в Новохоперск разместился профессор, — чехи остались в Новохоперске, и сейчас стойка была свободна.
— Вы заметили, там кровь течет рекой… — сказал Баркер Тамбиеву. — Там… — он ткнул большим пальцем через плечо в хвост самолета.
— Вы имеете в виду… Новохоперск? — спросил Тамбиев.
— Конечно-о-о! — Тамбиев заметил, что Баркер любил русские слова, оканчивающиеся на звонкую гласную и по возможности могущие заменить фразу, — при том запасе русских слов, который был у англичанина, это было важно. — Армия — вот… задача-а-а! Какой она должна быть…
— А какой она должна быть? — улыбнулся Тамбиев. — Даже интересно: какой?
— Вот эти… лондонские чехи, лондонские!.. — он не без удовольствия повторил «лондонские!» — он был рад этой своей находке. — Армия должна быть в большей мере профессиональной и не такой откровенно политической, говорят они.
— В большей мере профессиональной, а значит, в большей мере кастовой, военно-аристократической, вроде той, какая некогда была в России? — спросил Тамбиев, он полагал, что может сказать это Баркеру.
Баркер молчал; сравнение, к которому обратился Тамбиев, было резким, но оно было верным.
— Такой армии не будет? — спросил Баркер.
— Может быть, она и будет… где-то, но в Новохоперске ее не будет, — засмеялся Тамбиев, да так громко, что из полутьмы возник Галуа.
— Над кем смеетесь? — вопросил Галуа весело. — Надо мной смеетесь?
— Если в той армии, которая хотела завоевать Сибирь, у тебя были родственники, тогда смеемся над тобой! — ответил Баркер.
— Были, разумеется, как у каждого русского буржуя!.. — засмеялся Галуа — ему понравилась баркеровская реплика. — А если кроме шуток, то эти лондонские чехи в панике… Не правда ли?.. — он вонзил в Тамбиева свои глазки — ему очень хотелось вклиниться в разговор, и он это сделал не без искусства. — Что же вы молчите? Я спрашиваю вас: не правда ли?
— А чего им быть в панике? — спросил Тамбиев.
— Как чего? — почти возмутился Галуа. — Как чего?..
— Действительно, чего им быть в панике?.. — повторил свой вопрос Тамбиев.
— Ну, вы… так и не понимаете, да? Не понимаете? Нет, Красная Армия еще не войдет в Чехословакию, она только появится в Кошице или там в Банской-Быстрице, а чешские рабочие дадут этим самым лондонским чехам такого пинка, что они этак сделают кульбит и опустятся в Лондоне!..
— Значит, кульбит? — засмеялся Баркер. — Это хорошо: кульбит!
И уже Клин, упираясь вытянутыми руками в потолок и как бы вышагивая ими, подобрался к скамье, где сидели Тамбиев, Баркер и Галуа.
— You have said: «Кульбит!» Is it about me? Вы сказали «Кульбит!». Это обо мне?.. — ткнул он кривым перстом в Баркера.
Галуа усмехнулся, мигом встал на одну ногу, опершись для прочности ладонью в потолок.
— Глуп ты, Клин, как пробка! — произнес он по-русски. Весь фокус был в том, что фраза была непонятна Клину, — по-английски, пожалуй, Галуа сказать так не решился бы.
— What is it «probka»? Что такое «пробка»? — спросил Клин, трезвея.
— Please, take a sit here!.. Присядь вот здесь, пожалуйста! — сказал Галуа Клину и даже дотронулся до его плеча, но Клин продолжал стоять. — Please… — Он подергал плечами, точно пытаясь согреться. — Речь идет о чехословацкой армии… понимаешь? — заговорил Галуа по-английски. — Там ведь разные люди, в этой армии. Одни хотят быть Красной Армией Чехословакии, а другие не хотят…
— Нет, нет, погоди, Галуа, о какой Красной Армии ты говоришь? — вдруг вспылил Баркер. — В Новохоперске мы видели армию республики, не так ли?..
— Все ясно… — мрачно произнес Клин, глядя на Баркера. — Вот это и есть «кульбит»!.. Я говорю «кульбит»!
Баркер встал.
— Что вы имеете в виду?
— А то, что для тебя, Баркер, безразличны муки этих людей, ты понимаешь, муки… — он держал у груди Баркера палец, точно дуло пистолета. — А ведь это наши друзья…
— Это твои друзья, Клин. — Баркер ушел.
— Что ты сказал? Повтори! — Клин рванулся в сторону Баркера так, что самолет, казалось, накренило.
Встал Хоуп, оторвавшись от книжки, которую читал. Казалось, этот человек не произнес за всю поездку ни слова: в самолете был прикован к книге, которую впитывал с хмурой сосредоточенностью, там, внизу, в степном городке, не столько говорил, сколько слушал да смотрел, тоже с хмурой пристальностью.
Встал Хоуп — было не очень понятно, как он проник в смысл того, о чем говорили Клин и Баркер, — книга, которую читал, должна была лишить его слуха.
Он встал и решительно приблизился к Клину.
— Вот что, Клин: видишь люк? — он указал себе под ноги. — Люк открывается. Ты понял меня? Спущу и даже парашют не дам в дорогу! Спущу, и никто тебя не защитит. Можешь спросить у них: никто. Ты понял меня?
Клин онемел. Лунный луч все еще врывался в самолет, пересчитывая тех, кто сидел на железной скамье.
— И вы не защитите? — взглянул Клин на Тамбиева.
— Мне, пожалуй, не справиться со всеми, — сказал Тамбиев, улыбнувшись.
— Понятно.
…На рассвете самолет приземлился в Москве.
Тамбиев появился в отделе, когда не было еще шести утра.
Вера Петровна, серая от бессонницы, грызла черный сухарик, пытаясь с его помощью совладать и с голодом и со сном одновременно.
В кабинете Грошева тихо — точно загипнотизированные, безмолвствовали телефоны.