Казалось, самолетные винты были запущены не на полную мощность, и чешская речь, которая сейчас звучала рядом, речь чем-то понятная и вместе с тем труднопостижимая, создавала впечатление своеобычного мира. И Тамбиев вдруг подумал: а ведь отныне это Софии мир. И потому, что эта мысль явилась к нему, он вдруг почувствовал, что мир этот не так уж безнадежно отдален от него, больше того, он ему и близок, и дорог, как, наверно, есть незримые, но ощутимо прочные узы, которые связывают его с этими людьми и со всем тем большим и добрым, что является их сутью.
Когда самолет взлетел и настала пора дорожных разговоров, Галуа, занявший место неподалеку от Тамбиева, заметил, что их спутниками являются «видные чехи». Из тех, кого назвал Галуа при этом, Николай Маркович знал в лицо только Зденека Неедлы — профессор после оккупации Праги жил в Москве, преподавал в Московском университете и подчас выступал с публичными лекциями в университетском клубе. Дважды лекции профессора слушал и Тамбиев.
— Вчера московское радио передавало сметановского «Далибора», профессор… — сказал Тамбиев, останавливаясь подле Неедлы.
Профессор улыбнулся — ему было приятно замечание Тамбиева, он все понял.
— Вы, как я понимаю, слушали мою лекцию о Сметане, молодой человек?
— Слушал, профессор.
— Благодарю вас, благодарю… Да что вы стоите? Присаживайтесь. — Он обратился к своему соседу, который, склонившись над газетой, дочитывал статью: — Товарищ Клемент, вот молодой человек… дипломат слушал мою лекцию о Сметане… — Он дождался, пока его сосед оторвется от газеты и взглянет на Тамбиева, — глаза у соседа, как приметил Николай Маркович, были строго внимательными, даже чуть-чуть испытующими. — Вы не знакомы? — спросил Неедлы Тамбиева. — Товарищ Готвальд, Клемент Готвальд…
Человек привстал, пожимая руку Тамбиеву.
— Вы бывали в Новохоперске? — Готвальд положил газету на колени, дав понять, что не торопится ее дочитать.
— Впервые, товарищ Готвальд.
— Новохоперск для нас важно, — заметил он — его речь была экономной отчасти и потому, что ему трудно было говорить по-русски бегло. — По-моему, здесь вся мировая пресса, — сказал он и обвел взглядом корреспондентов. — Мы возлагаем надежды на… Новохоперск, — он посмотрел вперед, точно увидел перед собой степной город на Хопре. — Очень хорошо, что вы это организовали, товарищ…
— Очень хорошо, — подтвердил профессор и, заметив, что Тамбиев еще не сел, произнес: — Садитесь, товарищ… Можете сесть вот здесь, — он показал на место рядом с собой…
— Вы читали… простите, — указал Тамбиев на газету в руках Готвальда.
— Ничего, — Готвальд неторопливо поднял газету, углубился в чтение; голос у него был устало-глуховатый, неторопливый. Он будто бы избрал такую интонацию и такой темп речи, чтобы иметь возможность каждое слово как бы взять на ладонь, взвесить. Вот и сейчас он сказал то, что должен был сказать: «Очень хорошо, что вы это организовали, товарищ…» — и возвратился к газете, поручив собеседника Неедлы.
Профессор оглядел Тамбиева, любуясь его новой формой.
— О, вы… дипломаты! — произнес он восхищенно. — В наше время только вы и способны на чудо! Что вы так смотрите на меня? Я знаю, что говорю: только вы!
Он был очень забавен в эту минуту: в его круглую, точно очерченную циркулем, голову были вписаны круглые оправы роговых очков, а из них, из этих оправ, были обращены на Тамбиева удивленно-робкие глаза, тоже совершенно круглые.
— Это как же понять… «чудо»?
Неедлы засмеялся.
— Чудо в самом классическом его виде! Разве не понятно? Похоронить человека, а потом его… воскресить!
— Был такой случай?
— Конечно же.
— С кем?
— Со мной. И воскресили меня вы…
— Э-э-э… Профессор, теперь вы от меня не отделаетесь: я хочу, чтобы вы рассказали, как я это сделал…
Неедлы посмотрел на своего соседа: тот был занят чтением. Видимо, профессора это устраивало. Он потер подбородок, как показалось Тамбиеву, нервно: в том, что хотел рассказать профессор, видно, было не так уж много веселого.
— Знаете, есть понятие, вызванное к жизни даже не человеком, а живой природой: свой — значит, родной; посторонний — следовательно, чужой… — произнес Неедлы. Он свободно говорил по-русски, слова ложились легко, только способность тонировать речь была не русской — как заметил Тамбиев, эта интонационная манера у каждого языка была своя, — но перенеси эти слова на бумагу, и, пожалуй, не обнаружить, что их произнес чех.
— Вы сказали: свой и чужой? Значит, того, чья судьба тебе безразлична, бросишь, а того, что у тебя вот здесь, у сердца… наверно, оставить не просто, так? — спросил Тамбиев — любопытно, какими тайными тропами шла сейчас мысль профессора.
— Если бы вы знали, товарищ, как близки вы к тому, что я хотел вам рассказать… — заметил Неедлы, воодушевляясь, и опять посмотрел на Готвальда. — Смысл того, что есть для Чехословакии Мюнхен, истинный смысл, где-то здесь, товарищ…
— Мюнхен? — повторил Тамбиев и умолк, задумавшись: вспомнил сентябрь тридцать восьмого, мюнхенский сентябрь, авиаинститут, где служил в ту пору, ощущение предгрозья, — признаться, Николай Маркович думал тогда, что войны в тот год не избежать — мы готовы были помочь Чехословакии. — Я могу вам этого и не говорить, но коли вы заговорили сами, скажу, профессор…
Неедлы встревожился — он знал, что в разговоре возникло нечто значительное:
— Да?
— Я был в тот год в армии: мы готовы были выступить…
— Значит, своих не бросают? — спросил Неедлы, помедлив.
— Не бросают.
Неедлы потер подбородок.
— Теперь самое время рассказать о том, как вы меня воскресили, товарищ…
Он долго молчал, шевеля губами, обдумывая то, что хотел сейчас сказать. С каждым движением губ щеточка усов будто становилась жестче, колючее — он волновался.
— Это было в тот самый день, когда наци вошли в Прагу, в тот самый день… — начал он чуть внятно. — Позвонили из вашего посольства: «Профессор, что вы намерены делать? Что?.. Тогда немедленно приходите в посольство». Это было небезопасно, но я пошел. В Праге было тепло, но я оделся, хорошо оделся, как будто мой путь лежал не в посольство, а много дальше… Одним словом, я дошел. «Профессор, не вам объяснять, надо ехать…» — «Каким образом?» — «Это мы возьмем на себя. Вы готовы?..» У меня не было выбора. «Да, я готов». И вот тут меня уложили в гроб, пообещав воскресить. Ну, это был не гроб в обычном смысле этого слова. Просто меня уложили на дно грузового автомобиля и зашили досками — второй пол! Смею думать, эти молодые интеллигенты из посольства сами были когда-то плотниками, они это сделали чисто, потому что наш грузовик прошел Чехословакию и благополучно пересек границу, хотя по нему стучали кулаками и прикладами через каждые пять километров. Вот так меня и воскресили. Повторяю, посол к этому не имел отношения, все сделали эти молодые люди, мастера по части чудес. Если попросить хорошенько вас, вы, пожалуй, тоже способны отправить в преисподнюю, а потом возвратить как новенького, а?
Он даже не улыбнулся. Действительно, в рассказе было не так уж много юмора, хотя речь шла о воскрешении, как это воскрешение сотворили дипломаты, которые, если верить профессору Неедлы, были еще и хорошими плотниками.
— Когда Даладье возвращался из Мюнхена в Париж, он увидел с самолета аэродром, заполненный людьми… Ему показалось, что Париж пришел его бить, и он просил летчиков сделать еще два круга над городом, чтобы заготовить речь в свое оправдание… Нашептывая нечто бессвязное, он сошел с самолета и отдал себя во власть толпы, которая подняла его на руки, приветствуя… Оказывается, она и не думала бить его, она пришла его чествовать…
Как ни велика была эта толпа на аэродроме Ля Бурже, она еще не была Парижем. Даже больше: не она была Парижем. Семьдесят один коммунист, все семьдесят один проголосовали против. Правда, вместе с ними поднял руку антикоммунист де Кериллис, строптивец де Кериллис, но на это хватило только его… Вот вам задача для раздумий: древний ритуал заклания… и свобода, которую заклание не дает. Когда говорят, что Мюнхен — это пакт, я смеюсь. Мюнхен — это религия, это знак, который отличает одного человека от другого. Мюнхен — это вера, которую вызвал страх, при этом не только перед фашизмом и не столько перед фашизмом… Я скажу больше: Мюнхен будет жить даже после того, как фашизм погибнет. Да во Франции и во французах ли дело? Те, кто сделали Мюнхен своей верой, есть даже в Чехословакии.