— Да, имперского, — согласился Бекетов. — Где-то в недрах их партии есть группа деятельных тори, которых можно было бы назвать викторианцами… Черчилль в меньшей мере лидер партии, в большей — лидер этого меньшинства. Их место даже у тори на крайнем правом крыле, — пояснил Бекетов.
— Правее кливденцев?
— Если не считать их прогерманизма… — заметил Бекетов, задумавшись.
— Прогерманизм кливденцев?.. Так? — спросил Сталин.
— Да, именно, — согласился Бекетов.
Волнение, которое Бекетов испытал, когда оказался здесь, почти ушло. Он даже нашел время оглядеться. Ну конечно же до прихода Бекетова Сталин спал. Быть может, даже вот на этом диване, покрытом чехлом из сурового полотна. Правда, на самом диване не было вмятины, да и ткань была не помята, — видно, встав, он провел рукой по дивану, расправил чехол. Как приметил Сергей Петрович, в нем есть эта привередливая опрятность. Но вот раскрытая книга, корешком вверх, на стуле, придвинутом к дивану, указывает определенно, что он лежал здесь. Кажется, толстовские рассказы. Бекетов помнит этот том: и «Отец Сергий», и «Хаджи Мурат», и, разумеется, «Смерть Ивана Ильича». Есть некая закономерность, что он обратился к этой книге. Не впервые обратился. Его должна интересовать именно эта грань творчества Толстого. Нет, не только сами фигуры — отец Сергий, Хаджи Мурат, Иван Ильич, — но главное, как проник в их души художник. Но, так кажется Бекетову, и фигуры.
— Значит, викторианцы?.. А опора, где опора?
Бекетов не сразу понял Сталина: в его речи Сергей Петрович и прежде чувствовал лаконичность на грани недоговоренности. Это характерно для человека, который пришел к познанию русского как бы извне. «Опора?» Очевидно, хотел спросить: «На кого опираются викторианцы?» Но Сталин заметил замешательство Бекетова, не без раздражения произнес:
— Армия у него? Государственный аппарат? Сити?
— Да, то, что можно назвать черчиллевской цитаделью, именно аппарат и армия, даже больше — флот… высшее офицерство. Все, что на островах преемственно, передается из поколения в поколение и опирается на эту самую их кость, которая, как они утверждают, у них белее, чем у всех остальных… Они с нами ровно настолько, насколько мы им полезны.
— Но слово они держат?.. Если это аристократизм, то, значит, и честность? — спросил Сталин. — Аристократизм — это и рыцарство. Какое же рыцарство без слова? — повторил он, заметно тревожась — ему очень хотелось, чтобы они держали слово.
— Не знаю, держат ли они слово в своей среде, но обмануть нас они бы сочли за благо, — произнес Бекетов и почувствовал, что это открытие и для него — никогда вот так обнаженно и безрадостно он не воспринимал вероломство тори.
— Значит, то, что сумеем выколотить, — наше?
Возможно, и так, — согласился Сергей Петрович.
Наверно, нехитрая эта истина была Сталину не внове, но, когда она прозвучала теперь из уст Бекетова, он огорчился заметно. Нет, не по той причине, что это произнес человек, только что прибывший из Лондона, а потому, что это мнение принадлежало Бекетову, видно, вопреки всему, что легло между ними за эти годы, он внутренне продолжал верить Бекетову; собственно, то, что он ему верил, и привело Бекетова в этот дом.
— Я думаю, надо пообедать, — неожиданно сказал Сталин и направился к двери, намереваясь предупредить домашних. Да, он не спросил Сергея Петровича, обедал ли он. Он решил задачу просто, и это, наверно, тоже было для него характерно: если голоден он, то и гость его голоден. Должен быть голоден.
Внесли металлический поднос, расцвеченный крупными цветами, просторный и крепкий поднос, и на нем все, что необходимо для обеда, вплоть до солонки и горчичницы. Супница и салатница из недорогого фаянса, украшенного одноцветным ультрамариновым рисунком (кстати, если память не изменяет Сергею Петровичу, английский фаянс — эта посуда была модна в небогатых русских семьях в прошлом веке), хранили нехитрую еду — борщ и котлеты с вареным картофелем. Видно, семья, в которой прожил он жизнь, была очень русской — это был обед русской семьи. Как отметил для себя Бекетов, достаточно скромный.
Сталин взял тарелку и, раскрыв супницу, налил, как наливают себе в студенческой столовой, неловко и щедро, пригласив Бекетова сделать то же.
Когда с борщом было почти покончено, взял со стола бутылку, которая заметно запотела; там, где он касался ее, как бы обнажилось темное стекло, — возможно, вино принесли из подвала, оно должно было быть холодным. Он разливал вино не торопясь, наблюдая, как бокал покрывается испариной, — вино было малиново-красным, заметно шипучим, как догадывался Бекетов — не крепким.
— Будь здоров, Сережа.
— За ваше здоровье, — отозвался Сергей Петрович и затих, но и в этот раз обошлось — он точно не заметил, что на его «ты» Бекетов ответил «вы».
«Сейчас попрошу за Степана, именно сейчас — лучшей минуты не будет», — подумал Бекетов. Степан Скворцов, институтский товарищ Сергея Петровича, находился в местах не столь отдаленных шестую зиму; как полагал Бекетов, безвинно. «А может быть, не говорить сейчас? Видно, деловой разговор не закончен. Надо подождать».
— Сколько Черчиллю? — вдруг спросил Сталин.
— По-моему, не много, — ответил Бекетов, пораздумав. — Шестьдесят восемь.
Сталин засмеялся: он понял, что, прежде чем сказать «не много», Сергей Петрович соотнес возраст Черчилля и Сталина — англичанин был немногим старше.
— Шестьдесят восемь — это не мало, очень… не мало, — произнес Сталин, и Сергей Петрович заметил, как его улыбающееся лицо стало суровым. — Если он вдруг… уйдет, кто там будет вместо него? — спросил Сталин, и его левая бровь приподнялась, непонятно гневно. — В этом возрасте люди уходят легко, — добавил он — последнюю фразу он произнес, чтобы пояснить это его «уйдет».
— Если он уйдет, может быть Бивербрук.
— Бивербрук — это… лучше?
— Мне кажется.
— Так.
Он отпил вина.
— Не Иден?
— В мирное время, быть может, Иден, сейчас Бивербрук.
Его позабавила эта мысль: «В мирное время — Иден…» — он улыбнулся.
— Иден… параден?
— Да, сейчас нужны… слоны.
Сталин рассмеялся:
— Черчилль — слон?
— Еще какой!
— И Бивербрук?
— Да, помоложе.
Он продолжал смеяться:
— Значит, слон-викторианец?
— Да, можно сказать и так… — произнес Бекетов неожиданно тихо и подумал: услышит ли он, но он услышал.
— Так-то оно так… — сказал Сталин задумчиво — он держал в уме свою мысль, но не упускал и того, что говорил Бекетов, точно фиксируя каждое бекетовское слово, — подчас у людей пожилых при слабом зрении острый слух, но у него и зрение было хорошо — он, видимо, читал без очков; по крайней мере, на стуле, где сейчас лежала книга, их не было. — А по какой линии идут их разногласия с Рузвельтом?.. — спросил Сталин.
— Могут пойти?..
— Пожалуй, так: могут?..
Он не хотел отклоняться в своих вопросах ни на шаг в сторону, он должен был выпустить по Бекетову всю их обойму.
— Наверно, все в проблеме Ганди…
Он обратил на Бекетова глаза, почти недоуменные:
— Ганди?..
— Да, проблема Ганди как проблема… империи.
Сталин допил вино, допил, казалось, чтобы утолить жажду.
— Кому достанется… Ганди, так?
— Да, и радости, и хлопоты.
Он задумался, пошел по комнате — шаг не слышен.
— Самое интересное: как американцы займут место англичан… Экспансия — да, но какая?..
Собеседник Бекетова понимал: грядет смена господств. На смену эре Британии, для которой золотым веком был век царствования Виктории, приходит новое господство.
— Не будем торопиться, подождем… — сказал он и зашелестел мягкими сапогами по ковру, щадя тишину; он все еще боялся ошибиться, даже в глазах Бекетова. — А как там Михайлов?.. Книжки пишет?.. — И, не дождавшись ответа, произнес, почему-то возликовав: — Я не против, я — не против!
Ему захотелось закурить. Он взял табакерку, однако, не успев раскрыть ее, обратил взгляд на столик и увидел две трубки: старую и новую. Он взял новую, покрутил ее. Трубка была сделана не без претензии: светло-коричневое, почти яркое дерево, едва заметный золотой ободок, мундштук, длинный и тонкий. Видно, подарок, знак внимания. Но человек, подаривший трубку, плохо знал Сталина. Такая трубка не могла понравиться ему. Нет, дело не в золотом ободке и ярком дереве, мундштук не тот, есть в нем показное изящество… Трубка была явно не во вкусе Сталина. Действительно, он не просто положил новую трубку на место, а бросил ее, бросил и на секунду застыл, выражая всем своим видом пренебрежение. Он сделал это так, будто имел дело не с трубкой, а с человеком — явно за трубкой видел человека. Потом взял старую трубку и, любовно охватив ее, точно согревая, принялся наполнять табаком, вминая его указательным и большим пальцами, при этом, как заметил Бекетов, эти пальцы были темными от табака, особенно большой, — видно, курил он много.