Михайлов просил поставить электрический камин в гостиную и этим как бы дал понять жене: нет, дело отнюдь не в разливном вине и кулинарных ухищрениях хозяйки дома, — предстоит беседа, сугубо деловая. Жена посла понимала условный язык мужа достаточно, и Бекетов убедился в этом тут же. Михайлов еще прилаживал электрический камин и полушутя-полусерьезно бранил английскую электропромышленность за плохое качество штепселей, когда дверь, ведущая в глубь посольских апартаментов, мягко распахнулась и хозяйка вкатила столик, на котором, как догадывался Сергей Петрович, прикрытая салфеткой, покоилась вожделенная запеканка с яблоками.
— Вы сказали: де Голль? — спросил Михайлов, когда хозяйка покинула гостиную.
— Да, мне кажется, приглашение исходит от него, хотя он и будет присутствовать на обеде в качестве гостя.
— Значит, ему необходима эта беседа?
— Мне кажется, да.
— Как вы полагаете, почему?
— Мне хотелось знать ваше мнение, — сказал Бекетов.
Посол поднял салфетку — на квадратном блюде покоилась запеканка, покрытая красновато-коричневой корочкой.
— Извольте, вот мой ответ: его побуждает ко встрече с вами поединок с адмиралом Дарланом.
— Вы уверены, что поединок складывается именно так: де Голль — Дарлан? — спросил Сергей Петрович. Он назвал имена, желая определить вехи разговора.
— Настолько уверен, что смею высказать такое предположение: если бы Дарлан был сейчас не в Алжире, а в Лондоне, то сегодня вы бы получили приглашение на обед и от него…
— Но какие шансы у сторон? — спросил Сергей Петрович, а сам подумал: не слишком ли грубо он стремится приблизить этот разговор к сути.
— Шансы?.. — Михайлов разлил вино, не забыв вынести бокал с вином на свет, — он хотел убедиться, что напиток не замутнен. — Признаться, я имел возможность наблюдать Дарлана лишь издали, в то время как де Голля… Итак, де Голль. Наверно, это анахронизм: аристократ, представляющий одну из самых знатных фамилий Франции, в роли вождя Сопротивления. Говорят, только тот государственный деятель на коне, кто уловил дух эпохи. Его вера во Францию и ее возрождение, а вместе с тем вера в свою личную миссию так непреклонна, что это не может не вызвать уважения. Да, взгляните на этого человека со стороны, взгляните, как он разговаривает с тем же Черчиллем, от которого, как мне кажется, он зависим, и вы убедитесь: то, что недруги де Голля хотели бы назвать гордыней или, тем более, высокомерием, на самом деле щит, который в его нелегком положении необходим… Но вот вопрос: что, в конце концов, призван защитить этот щит?.. Только ли Францию, существующую в воображении де Голля, а поэтому пока еще призрачную, или вполне реальную, если и не похожую на ту, какой она является сегодня, то имеющую отношение к ней. Сегодня де Голль полагает, что свободные французы борются не только за освобождение Франции, но и за грядущие преобразования, не просто за свободную Францию, но за Францию на более справедливых началах. Сегодня де Голль говорит: «Да здравствует революция!» Я сказал: «Сегодня». А как будет завтра? Не испытает ли он завтра неловкости, когда надо будет повторить эти слова, и повторит ли он их? В связи с этим так ли прям де Голль, как свидетельствует, например, весь его физический облик, когда он стоит где-нибудь на приеме, высокий и недоступный, не без гордости и вызова подняв свою маленькую голову.
Михайлов пододвинул бокал — ему захотелось глотнуть вина. Нет, не только вино из подвалов старика шотландца было тому причиной, но и воодушевление, с которым сейчас говорил Михайлов. Однако от усталости бекетовского собеседника не осталось и следа: его лицо, в этот поздний час обычно бледное, тронул румянец, неправдоподобно яркий, — как заметил Бекетов, истинной страстью Михайлова был интерес к проблемам истории, вторгающимся в сферу проблем социальных. Итак, как поведет себя де Голль завтра? Так ли он будет прям и благороден?
— Ну, что можно здесь сказать? — спросил Михайлов и закрыл глаза, он должен был сосредоточиться. — Чтобы ответить на этот вопрос, надо проникнуть в характер, надо почувствовать в нем нечто человеческое, а сие не просто — этот его щит, которым он защищается от Черчилля, уберег его и от наших с вами глаз. И не только. Я как-то слышал рассказ одного француза, который по положению своему должен быть близок к де Голлю: этот щит, оказывается, обращен и против тех, кого можно назвать коллегами де Голля. Люди, знающие де Голля близко, не без озорства называют его символом. Ну что ж, именно это слово напрашивается, но произносить его надо серьезно. Да, действительно, символ и, как каждый символ, лишен черт живого человека и свойственного живому человеку тепла. Но вот что интересно: казалось, желание де Голля окружить себя полосой «ничьей земли», установить расстояние между собой и остальным миром должно было вызвать чувство протеста, по крайней мере у тех, кого генерал считает коллегами. На деле совсем наоборот: это способствовало превращению его в некоего французского будду. Тот же француз сказал с восхищением, как показалось мне, неподдельным: «Я как-то наблюдал его за работой над документом, достаточно сложным. И вот что я заметил: он отливает фразу набело, не возвращаясь к ней. Да, написал, как сказал: раз и навсегда», — Михайлов рассмеялся с ребяческой искренностью — истинно его позабавил знакомый француз… Посол точно хотел сказать: вот оно, нехитрое человеческое существо, — любит обожествление!..
Михайлов смеялся и махал рукой, его бородка заострилась и свилась на манер штопора. Бекетов заметил, что его собеседник, смеясь, молодел. Больше того, в самом его облике вдруг появлялось нечто такое, что было свойственно ему в молодости. Казалось, ты вдруг видишь его на заре жизни: где-то в его родном Поволжье, в шумном купеческом городе с большим портом и кафедральным собором, — вот он бежит по пыльной мостовой в гимназию в синей гимназической фуражке с белым шнуром по околышу и блестящим козырьком, разумеется поломанным. Бежит, не отрывая глаз от неба, в котором кружится тесная стайка голубей. И только диву даешься, как он может уследить за голубями, которые вот-вот скроются за облачко, и сориентироваться в чересполосице припортовых переулков, не наткнувшись на ломовика, что закупорил собой половину улицы…
Михайлов аккуратно отделяет кусочек запеканки, любуясь тем, как проламывается корочка и на тарелку проливается маслянистая влага, — он ест мало, заметно сдерживая стихию стариковского аппетита, — его характер сказывается и в этом.
— Пока победа завоевывается, у всех древко со стягом революции, а вот как будет дальше? Вы когда-нибудь читали его знаменитую работу «За профессиональную армию»? — спросил Михайлов — он подбирался к любимой теме постепенно. — Как ни скуп де Голль на откровения, в этой его работе, — кстати, написанной, если говорить о стиле, превосходно, — можно рассмотреть и его идеал. Формула идеала может быть выражена исчерпывающе в трех словах: характер, авторитет, вера. Как мне кажется, его простота нарочита и объясняется стремлением овеществить эту его формулу… Говорят, он любит повторять: «Великое никогда не совершалось в болтовне». И надо отдать ему должное, научился молчать. Но главный вопрос иной: кто такой де Голль и кто есть все те, что составляют главную силу французского Сопротивления, вождем которого он себя считает. Де Голль — аристократ, блестящий офицер, в некотором роде дитя военной касты. А что есть Сопротивление? Портовики, крестьяне, виноградари, рыбаки, лавочники, учителя, актеры, студенты. Следовательно, аристократ во главе армии крестьян и пролетариев? Анахронизм? Да, но для истории это не ново. Важно иное: какая связь у этого человека с теми, кем он руководит? Призрачная весьма. Но, может, идеалы у них одни? Франции и всем тем, кто тянет ее нелегкий воз, всегда недоставало для полного счастья хлеба и свободы. Значит, хлеба и свободы? А как де Голль? Сегодня де Голль говорит им: нет, не только освобождение, но и свобода, а следовательно, новое устройство, более справедливое, — революция… Говоря так, он точно дает понять портовикам и крестьянам: нет, я только по родовым корням аристократ, а на самом деле я такой, как вы. Вот и идеалы у нас одни и те же — и я говорю: «Революция!» Но это, так сказать, детали… А в остальном де Голль хорош. А Дарлан? Если говорить о мотивах, которые составляют первоядро политической веры французского адмирала, то у меня свой взгляд на это… Говорят, что вера Дарлана покоится на двух китах: англофобия и русофобия. Я старый воробей, и меня на мякине не проведешь: я не верю в англофобию Дарлана, а вот его русофобия — это убедительно… И дело здесь не в России, а в красной России…