— Да, последние пять дней.
— Я жду тебя.
— Еду.
За ночь забелило Подмосковье, да и обширное поле, с которого с рассветом должен был взлететь «Дуглас», было белым-бело. Если быть точным, снежное поле было лиловато-синим, мерцающим, под цвет неба, которое сейчас освобождалось от туч. И оттого, что полоска неба на горизонте стлалась у самой земли и казалась тонкой, небо вдруг приподнялось и было, как никогда, высоким.
Братья сейчас стояли посреди этого просторного поля. Они точно специально забрели сюда, чтобы сказать то, что намерены были сказать.
— Ты полагаешь, что сорок второй кончился? — спросил Бардин брата. — Для них кончился? — Он кивнул на тонкую полоску леса, там был запад, там были немцы.
— Для них, пожалуй, — ответил Яков.
— И они могут быть довольны тем, что успели в сорок втором?
Яков молча прошел дальше. Егор поотстал, желая взглянуть на брата издали. Рослая, не столько складная, сколько могуче-угловатая фигура брата была точно врезана в бледно-синий лист поля. Бардину нравилось смотреть на брата. Была в брате свойственная военным сдержанная сила.
— А это будет зависеть от того, как закончим сорок второй мы, — сказал Яков.
— Но мы ведь его уже закончили?
— Нет.
Егор все еще смотрел на Якова. Этот человек, медленно идущий по снежному полю, был старшим братом Егора, на веки вечные старшим братом. Это именно, а ничто иное осознавал сейчас Бардин с особой остротой. Не было для Бардина большего расстояния в природе, чем те шесть лет, что отделяли его от Якова. Егор был желторотым юнцом, а Яков уже ходил с Буденным на Варшаву, да не просто ходил, а во главе эскадрона таких же орлов, каким был сам! Вот попробуй дотянись, когда ты просто человек, а он командир эскадрона. Сам его облик — островерхая буденновка, шинель, перехваченная на груди синими полосами, — был иным. Да только ли облик, весь образ жизни — он жил где-то в Таврии, а потом на Дону и на Кубани, все больше в военных городках и лагерях. В письмах, которые он писал отцу, мелькали названия этих лагерей, одно звучнее другого… «Отец, за меня не беспокойся…» — эта фраза запомнилась Егору по многим письмам Якова, всегда точным, обидно немногословным, как заметил Бардин, не передающим великого напряжения жизни Якова. Бардин знал, что никто из его близких не пережил в этой войне и доли того, что пережил Яков, по об этом можно было только догадываться. Бардин не помнит, чтобы поведал брату такое, что было для Егора сокровенным, но он на всю жизнь сберег великое уважение к слову и делу брата. Наверно, это смешно, но если бы Бардину надо было встать под начало командира, которому он готов довериться до конца, то им мог быть и Яков, при этом не потому, разумеется, что он Бардин. Было в этом человеке то настоящее что внушало людям веру.
— Значит, сорок второй для нас не закончен? — переспросил Егор.
— Нет, — ответил Яков и умолк прочно.
— Хорошо, но как понять это? — спросил Егор. — Был октябрь сорок первого, и есть октябрь сорок второго…
Яков вздохнул.
— Октября сорок первого больше не будет, — сказал Яков. Каждое новое слово стоило ему сил немалых. — Не должно!
— Не должно! — повторил Бардин и поймал себя на мысли, что произнес эти слова едва ли не с иронией, произнес и посетовал на себя, в таких тонах не говорил с Яковом. — Они поставили нас к Волге, как к стенке. Куда как тяжело!.. Но ты, ты знаешь что-то? — спросил он полушепотом и из предосторжности посмотрел вокруг, хотя знал, что на версты и версты поле белое.
— Нет, не знаю, — сказал Яков и остановился, дав понять, что разговор закончен.
Бардин вздохнул: «Вот он, брат родной!.. Все запахнул намертво, все на замок. Кинься к нему и стучи, пока кулаки не окровенишь. Не человек — брус железный!»
— Ты что же, думаешь, что я понесу это Черчиллю? — спросил Бардин и ощутил, что закипает.
— А ты можешь допустить, что я сам всего не знаю? — сказал Яков и, как показалось Егору, был немало обрадован, что нашел ответ.
— Ну, не знаешь, так не знаешь, — заметил Бардин. — Узнаешь, скажешь, — улыбнулся он и повернул к зданию аэропорта, которое начала затягивать снежная заметь. Они отошли порядочно, но тут же остановились. — Послушай, Яков, все тебя хочу спросить…
— Ну, спрашивай, — произнес Яков, и в голосе его изобразилась такая тревога, которую до сих пор Бардин в нем не замечал… «Знает, о чем буду спрашивать! — подумал Бардин. — Знает и боится! Оказывается, и он может бояться, даже интересно. На приступ ржевских камней ходил, не боялся, а тут боится». — Хочу спросить тебя, что там с нашим Филиппком? Ну, что ты так смотришь на меня? Я говорю, как с Филиппком, родным дядей нашим?
Теперь шел Яков к зданию аэропорта, а Бардин только поспешал за ним. Он, Яков, видно, был заинтересован, чтобы быстрее дойти до здания аэропорта.
— Ну, что ты молчишь? — едва не выкрикнул Бардин.
Яков остановился, это последнее слово Бардина остановило Якова, точно крюком, что был брошен вслед ему наотмашь.
— Да ты же все знаешь про Филиппа.
— Ей-богу, не знаю.
Он сжал и разжал могучие кулачищи, он вдруг ощутил необходимость трахнуть ими, да предмета подходящего для трахания не оказалось, белое поле вокруг, хоть бей кулачищами по Егору!
— Так вот знай, послали его в Ярославль за шинами для боевых машин, а он сделал крюк — и в Москву к Юленьке. Ты понимаешь, его ждут в части, а он побывку себе организовал. Вот и получил поделом, пусть кровью своей искупает.
Он нагнулся и, зачерпнув снега пригоршню, принялся его есть, есть жадно, видно, гнев его был замешен на огне, в горле пекло.
— Ну, хватит, хватит, и брось ты этот снег, — сказал Бардин. — Тебе отец писал об этом?
— Ну, писал, конечно, а разве это дело меняет? — спросил Яков. — Он хочет быть добреньким, этот твой Иоанн Креститель, а на правду ему начихать.
— Так ли начихать? И потом понять надо, он брат Филиппу.
— Брат? Но подлость — она есть подлость, нет ей оправдания!
— Но так ли это, как тебе поведали? — спросил Бардин осторожно. Он понимал гнев Якова, но понимал и иное: надо бы успокоить Якова, иначе до истины не доберешься.
— Поведали!.. — повторил Яков так, будто то сказал не Егор, а Филипп. — Но ведь это на него похоже, на Филиппка.
— Ты полагаешь, похоже?
Яков еще раз зачерпнул снега и, растерев его на ладонях, вытер ими лицо. Ему было жарко.
— Ты пойми, после письма отца я должен был к этому дерьму прикоснуться, — молвил Яков. — Подлец он, Филиппок, коли на это решился! И вот что заметь, видно, делал это и прежде, ежели сделал теперь так легко У меня нет дяди Филиппа, — сказал он хмуро и, помолчав, спросил: — А у тебя есть?
Бардин смешался.
— Понимаешь, пришла Юленька, жена Филиппа, и в голос: «Не жалеешь меня, пожалей детей наших, спаси!»
— Ну, а ты?
— Что я?
— Да, что ты?
— Дети-то не виноваты, Яков. Детей жаль.
— Нет, тебе не только детей Филиппа жаль, ты, так сказать, самому Филиппу сострадаешь.
Егор не ответил, только печально согнул толстую шею и как-то сразу утратил свою могучесть.
— Ты чего молчишь? Отвечай.
— Чтобы осудить его, я должен в его вине убедиться. У меня этот процесс происходит медленнее, чем у всех остальных. Только ты не обижайся, Яков, пожалуйста.
— Значит, не веришь?
— Я в этой жизни столько раз осекался, Яша, что решил учредить службу проверки. И потом — вина вине рознь. А слова у тебя на все случаи жизни железные. Одним словом, я еще подумаю. А пока Филипп мне дядя, Сережка — сын…
— Нет, Егор, ты Сережку не тронь. Сережка — человек! Да, да, я о нем больше тебя знаю. Ты слыхал про ржевский подкоп? Слыхал, как семеро солдат под немецкими блиндажами лаз прорубили? Да какой там лаз — тоннель! Так среди тех семерых был твой Сережка. Он был в соседней армии, так ни разу не обмолвился, что за рекой родной дядя группой командует, а когда доняли, сказал как отрубил: «На войне каждый отвечает за себя!» Слышишь, за себя отвечает каждый!.. Ты Сережку не путай с этой падалью! — выкрикнул он и произнес с покорной озабоченностью: — Я-то вызвал тебя по делу, а ты мне голову забил своим Филиппом, чтоб его… Могу я тебя спросить по твоей части?